свет в мир иной, ты, богатейшее из светил! – так и я должен опуститься с высот, закатиться, как говорят те люди, к которым я хочу снизойти. Так благослови же меня, ты, что спокойным оком взираешь без зависти даже на величайшее счастье! Благослови чашу, готовую пролиться, чтобы влага золотом растекалась по миру, разнося отблеск даруемого тобою блаженства! Взгляни! Эта чаша готова опять стать пустою, и Заратустра готов снова стать человеком!» Так начался закат Заратустры.
Книга пятая
Мы, бесстрашные
Carcasse, tu trembles? Tu tremblerais bien davantage, si tu savais, oú te méne.
Turenne[40]
343
Что означает наше безоблачное состояние? Первые вести о величайшем событии последнего времени – о том, что «Бог умер» и что вера в христианского Бога утратила всякое доверие, – уже отбрасывают на Европу легкие тени. Но те немногие, кто обладает достаточно зорким зрением, чтобы издалека заметить что-то неладное, воспринимают эту разворачивающуюся на их глазах драму так, как будто закатилось какое-то солнце, как будто древнее глубокое доверие вдруг обернулось глубоким недоверием: наш старый мир им кажется, наверное, с каждым днем все более сумеречным, подозрительным, чужим и «дряхлым». Все это так, но главное – другое: само событие слишком значительно, слишком еще далеко от нас, слишком недоступно восприятию большинства, чтобы можно было считать, что весть об этом распространилась повсеместно, не говоря уже о том, что лишь немногие понимают смысл и значение этой вести, – какие неизбежные разрушения воспоследуют после того, как будет погребена вера, ибо рухнет все то, что зиждилось на ней, зависело от нее, вошло в нее плотью и кровью, – к примеру, вся наша европейская мораль. Нам предстоит испить всю чашу до конца, когда потянутся нестройной чередой крушения, разломы, катастрофы и обвалы; но кто уже сегодня способен угадать всю полноту грядущих потрясений, чтобы отважиться взять на себя роль учителя и провозвестника этой чудовищной логики ужаса, пророка надвигающегося мрака, когда наступит солнечное затмение, равного которому еще не видывала земля?.. И даже мы, прирожденные мастера отгадывать загадки, мы, первопроходцы, как будто бы поднявшиеся на недосягаемые высоты и поджидающие теперь там остальных, мы, оказавшиеся между сегодня и завтра и невольно включившиеся в их спор, мы, первенцы грядущего века, рожденные до срока, мы, которые должны были бы первыми ясно различать ту надвигающуюся тень, что вот-вот накроет всю Европу мрачной тучей, – отчего же даже мы столь безучастно, а главное – беспечно и бесстрашно взираем на это приближающееся затмение? Быть может, нас в гораздо большей степени волнуют ближайшие последствия этого события – и эти ближайшие последствия, последствия, значимые для нас, будут восприниматься нами вопреки всем ожиданиям не как нечто печальное и мрачное, а, наоборот, как некий новый, не поддающийся описанию свет, как счастье, облегчение, просветление, воодушевление, утренняя заря… И действительно, мы, философы, «умы свободные», услышав весть о том, что «старый бог умер», чувствуем себя как будто озаренными сиянием занимающейся утренней зари; и наше сердце преисполняется при этом благодарности, изумления, предчувствия и ожидания – нам снова наконец открыты все горизонты, пусть даже еще в легкой дымке, но наши корабли снова могут пуститься в плавание, готовые к любой опасности, и снова можно не сдерживать свой дух познания, не страшащийся никакого риска, и море, наше море, раскрыло перед нами свои просторы, – никогда еще, наверное, не видывал свет такого «открытого моря».
344
В какой мере мы сохранили свое благочестие. В науке убеждения не имеют никаких гражданских прав – это распространенное мнение не лишено оснований; и только когда они решаются снизойти до уровня скромной гипотезы, предварительного допущения, некоего общего направления, тогда они обретают некоторый вес и им открывается доступ в царство познания – но все еще с одним ограничительным условием: над ними сохраняется полицейский надзор, осуществляемый полицией недоверия. Но не означает ли это при ближайшем рассмотрении, что убеждение сначала должно перестать быть таковым, чтобы получить доступ в царство науки? Не начинается ли строгость научной мысли с отказа от убеждений?.. Так, наверное, и есть: только остается спросить, а не должно ли, как непременное условие воспитания этой строгости, уже наличествовать некое убеждение, причем такое властное и непреложное, что вынуждает все прочие убеждения принести себя в жертву. Очевидно, и наука опирается на веру, а значит не существует никакой «безусловной» науки. На вопрос о том, нужна ли истина, может быть не только дан заведомо утвердительный ответ, но он должен звучать настолько убедительно, чтобы в нем отчетливо слышалось утверждение, вера, убежденность в том, что «нет ничего более нужного, чем истина, а все остальное по сравнению с ней имеет лишь второстепенное значение». Это ничем не обусловленное стремление к истине – что оно такое? Стремление не поддаваться на обман? Стремление не обманывать других? Кстати сказать, последнее вполне может быть истолковано как жажда истины: только при условии, что обобщение «я не хочу обманывать» включает в себя и случаи, касающиеся отдельной личности – «я не хочу обманывать себя». Но почему бы не обманывать? Почему бы не поддаваться на обман? Следует заметить, что доводы в пользу первого суждения лежат совершенно в иной области, чем доводы в пользу второго: никто не хочет быть обманутым, ибо предполагается, что это очень вредно, опасно, губительно, – и в этом смысле занятия наукой свидетельствовали бы о необычайной предусмотрительности, осторожности, полезности, хотя здесь вполне можно было бы задаться вопросом: неужели желание не быть обманутым менее вредно, опасно, губительно? Разве вы можете заранее представить себе характер бытия, чтобы рассудить, чему стоит отдать предпочтение – тому, что вызывает безусловное недоверие, или тому, что вызывает безусловное доверие? А если случится так, что понадобится и то и другое, большое доверие и большое недоверие, – откуда почерпнет тогда наука свою безусловную веру, свое основополагающее убеждение: истина важнее, чем что бы то ни было, важнее даже любого другого убеждения? Именно это убеждение никогда бы не смогло возникнуть, если бы не подтверждалась постоянно несомненная польза не только истины, но и ее противоположности, как это имеет место в данном случае. Следовательно, толчком к рождению веры в науку, которая существует теперь как некая данность, едва ли могли послужить все эти подсчеты – что выгодно-невыгодно и что полезно-бесполезно, – скорее она возникла вопреки тому, что ей было представлено немало доказательств бесполезности и опасности этого «стремления к истине», к этой «истине любой ценой». «Любой ценой» – уж нам-то хорошо известно, что это такое, ведь