И о свободе все наши мечты.
Но солнце пока не восходит.
Это все кажется невозможным, но это реальность, вот она, всего в паре километров отсюда. Даже в штабе ощущается дым, валящий из крематориев, – хотя я его и не вижу. Мы остаемся частью всего этого, а немцы действуют эффективно, они выигрывают войну. Мы продолжаем жить, потому что у нас есть надежда на жизнь, но дать волю этой надежде – безумие! В душе я хочу верить, что когда-нибудь снова окажусь на свободе, поскольку у меня нет таких сил, чтобы каждый день вставать и продолжать жить без надежды. Смерть слишком реальна, а крематории слишком сильно гнетут нас. Надежда потому и жива, что без нее нам не выжить.
– Что случилось? – вторгается в мои горестные думы голос Марека.
– Этот поезд… – отвечаю я неуверенным, дрожащим голосом, – в нем были люди, все прилично одетые, они сидели там, словно нет никакой войны… словно мы не здесь. – Я прячусь за веревкой с бельем и вытираю слезы эсэсовскими кальсонами, чтобы никто не видел, как на меня вновь нахлынула тоска.
* * *
В десятке сантиметров от ноги приземляется камень. Текст простой, всего пара слов: Почему бы нам не попытаться бежать?
«И куда мы, Марек, побежим?» – мысленно спрашиваю я. Мы – евреи, и никто нам больше не поможет. Хоть сейчас и весна, моя юность умерла. Мы работаем, мы временно в безопасности, но у меня не осталось страсти к жизни. Я сижу в темноте, стараясь побороть непреодолимое желание разрыдаться. Как следует, хорошенько пореветь – но здесь даже этого нельзя. Я сжимаю кулаки и челюсти, пока слезы не отступают, словно морской отлив. Когда-нибудь, если мы останемся в живых, я наревусь вдоволь: буду плакать неделю, а то и дольше. Но не сегодня, не здесь.
Бригада Марека больше не работает у макаронной фабрики. Я отмечаю про себя его отсутствие теми же мыслями, что и исчезновение других узников, – опасаюсь, что он погиб.
Стоит теплая погода. Близится лето, и белье теперь сохнет быстро. Мы отобрали рубашки, которые уже можно складывать, они отправляются в корзину. Я нагибаюсь, чтобы сорвать на закуску нежные ростки травы, но тут на меня падает чья-то тень. Прищурившись, я поднимаю взгляд, и вижу перед собой всадницу. Милые, изящные локоны ее белокурых волос льются по плечам. В ее сапогах, словно в зеркалах, отражается солнце. Я видела ее и раньше – скачущей верхом по лагерным полям. Она так красива, и я рядом с ней чувствую себя мелкой и ничтожной.
Она ослабляет узду. Конь нетерпеливо трясет головой и тянется ртом к траве, которую я только что собирала. Она позволяет ему попастись, а сама обозревает местность. Затем натягивает узду, цокает своему жеребцу и с развевающимися за спиной кудрями галопом несется через поля. Меня пронзают иголки воспоминаний: у меня тоже были длинные волосы… у меня тоже были кудри… я тоже каталась на нашем пахотном коне…
На площадку возвращаются Данка с Диной.
– Наведывалась начальница Грезе, – сообщаю я. Мы много раз видели, как она верхом скачет по полям, и с тех пор как она впервые появилась в лагере, ее красота стала предметом постоянных пересудов.
– Чего она хотела? – нервничает Данка.
– Не знаю. Она мне не докладывает.
– Она была верхом?
– Угу. – Мы развешиваем новую порцию белья.
Марек снова работает у макаронной фабрики, и он кидает мне очень длинную записку. Я поднимаю ее и быстро сую в куртку. Должно быть, нелегко было организовать такой большой кусок бумаги. Я офицер польской армии. Я учился в Бельгии на врача, но, вернувшись в Варшаву, стал офицером. У меня есть знакомые в подполье, и они хотят сделать двойной пол в вагоне поезда, который возит одежду из Аушвица в Германию. Мы можем спрятаться в этом тайнике. Там будет тесно, зато мы сбежим. Правда, тебе придется оставить сестру: нельзя рисковать и перевозить больше одного человека за раз: малейший шум, вскрик – и погибнут все. Я хочу, чтобы мы сбежали вместе и связали наши жизни. Верю, у нас получится.