Ознакомительная версия. Доступно 16 страниц из 78
Но видно было, что ей скучно.
Это не была желчная печоринская поза или скука затаскавшейся по балам девицы, которая знакома со всеми от камер-юнкера до лакея и наперед может предсказать каждую реплику на каждый па последней кадрили. Нет, Тусе было скучно и тяжело, как бывает скучно и тяжело взрослому человеку в обстоятельствах, какие нельзя изменить, а требуется просто вытерпеть – в приемной у большого чиновника, который все равно откажет, как ни проси, или на больничном одре, когда боль и время, мучительно переплетясь, становятся особенно вязкими, бесконечными. Туся терпела – мужественно, честно, изо всех сил, и видеть ее остановившееся, напряженное лицо было неприятно, даже страшно.
Она не выдержала лишь однажды – случайно оказавшись рядом со скульптурной группой гусар пятого Александрийского полка. Черно-белые, с болезненно-алыми обшлагами, яркие, картинно уставшие от собственного великолепия, они лениво спорили о бегах, то и дело подбадриваясь, как лошади на выводке, и принимая броские позы. Гусары смерти. Ими любовался весь зал. Они прекрасно это знали.
Помилуйте, Потешный в шестьдесят седьмом три версты за пять минут прошел! Этот рекорд никому не побить.
Туся подошла поближе.
В шестьдесят восьмом.
Гусары повернулись разом.
Серебряные мертвые головы, белые выпушки, мальтийские кресты. Выхоленные усы. Круглые голубоватые подбородки.
Пахнуло табаком. Крепким дорогим вином. Вкусным горячим потом.
Excusez-moi, mademoiselle?[32]
Туся сглотнула.
Эгрет в ее высоко уложенных волосах дрожал – тонкая золотая веточка в крошечных колючих изумрудах.
Потешный, сын Полканчика и Плотной, прошел три версты за пять минут в тысяча восемьсот шестьдесят восьмом году. И побил свой же рекорд шестьдесят седьмого года. Тогда он взял дистанцию за пять минут и восемь секунд.
Гусары переглянулись.
На лицах у них была такая растерянность, будто с ними заговорил полковой козел или афишная тумба – что-то настолько несомненно и убедительно бессловесное, что оживить и одушевить его не способен даже Господь Бог.
Один из гусаров, не зная, что делать, попытался поклониться Тусе, но только напрасно звякнул запутавшимися шпорами.
Вокруг зашептались в недоумении.
Молодая девушка, не будучи представленной, осмелилась одна подойти к незнакомым ей мужчинам и вступить с ними в беседу – это было немыслимо. Недопустимо. Скандал!
Графиня Маргарита Сергеевна Стенбок-Фермор уже торопилась к Тусе через весь зал, шурша юбками и на ходу негодующе кругля брови. Любезная улыбка ее трепыхалась, каждую секунду норовя отклеиться.
Они уехали тотчас же, и всю дорогу до дома графиня тихо и гневно отчитывала Тусю, едва видимую из-за шалей и башлыков, а потом вдруг, махнув рукой, замолчала. И это было еще стыднее и тяжелей.
Больше Туся не срывалась, но в свете раз и навсегда сочли ее странной и эксцентричной, – а такое дозволялось только очень богатым старухам. С балов они теперь уезжали рано – всегда. На мазурку, после которой полагалось объяснение в любви или хотя бы приятное соседство на ужине, княжну Борятинскую больше не приглашали вовсе – даже после искусного науськивания графини, страдавшей, что отсвет скандала упал и на нее самоё.
К счастью, сезон стремительно катился к завершению – и Маргарита Сергеевна не чаяла развязаться с дурно воспитанной княжной и всеми неприятными хлопотами, которые та принесла в дом. Не счесть, сколько раз за эту зиму Стенбоки-Ферморы вознесли хвалы Господу за счастливую бездетность.
Написать княгине Борятинской, что дочери ее в Петербурге больше не место, графине не позволяли светские приличия. Отказ от дома усилил бы скандал стократно – и был бы, графиня это понимала, огромной несправедливостью. Туся не виновата была, что ее мать не дала ей должного воспитания. Поэтому Маргарита Сергеевна Стенбок-Фермор могла только ждать, когда Туся попросится домой сама.
Мейзель ждал того же – хоть и по другой причине.
Но Туся продолжала терпеть.
Мейзель не понимал – почему.
Она лишь однажды пришла к нему – ночью, прямо в комнату – и разрыдалась так, что Мейзель испугался. Туся всхлипывала, икала, тыкалась ему в шею и в грудь горячим мокрым лицом, и от нее несло таким тихим страшным жаром, что он заподозрил пневмонию, скоротечную чахотку, неминуемую смерть. Мейзель еле отцепил ее от себя, чтобы осмотреть, – но ни пальцами, ни ухом не уловил в грудной клетке ни одного опасного шума. Зато на предплечье левой руки, почти у локтя, обнаружился старый знакомый – не синяк даже, свежая, едва затянутая коркой ссадина. Ровно по линии бальной перчатки.
Все так плохо?
Туся даже ответить не смогла, только снова уткнулась головой куда-то ему под мышку.
Ну что ты, полно, полно! Успокойся. Хочешь, домой уедем? Вот прямо завтра с утра уложимся – и покатим? Дома хорошо. Горку на запруде зальем. На тройке кататься будем. Боярин твой, поди, от тоски уж повеситься пытался. Обрадуется тебе как – сама подумай!
Но Туся замотала головой – отчаянно, яростно даже – нет, нет, нет!
Она успокоилась только к утру, и Мейзель так и не понял – от чего именно. То ли от того, что он гладил ее и бормотал, как в детстве, всякую ерунду, то ли от того, что просто утомилась. А может, приняла решение. Но вместе со слезами улетучился и жар – истаял, словно его и не было.
Туся всхлипнула в последний раз, крепко шмыгнула носом и поцеловала Мейзелю руку. За окном было еще по-зимнему темно, но дом уже просыпался – шаркали в коридорах слуги, на кухне повар хлопал по запудренному мукой столу круглым охающим тестом, и то там, то здесь начинала гудеть, растапливаясь, голландская печь.
Прости, Грива. Устала немного. Все прошло. Ей-богу. Прошло, прошло – я не лгу. Мне бы гулять хотелось с тобой только. Как раньше. Хоть иногда. Это же можно? Ты устроишь?
И Мейзель вытребовал у графини право на ежедневную прогулку.
По давней деревенской привычке они всюду ходили пешком, изумляя петербуржцев, – старик в тяжелой шубе на седых бобрах и хмурая барышня в голубоватых переливающихся песцах, редких, драгоценных. Приличным господам пристало передвигаться на собственном экипаже. Мейзель привыкал к трости – пришлось все-таки купить к старости, которая нагнала его наконец, дернула настойчиво за рукав. Туся понемногу оттаивала, как оттаивал и сам город, – год неумолимо поворачивал к весне, в небе то там, то тут появлялись яркие проталины, даже вечный петербургский ветер, пронизывающий, лютый, вездесущий, и тот смягчился, потеплел.
Она подолгу засматривалась на лошадей – выезды в столице у многих были великолепные. Тысячные рысаки, роскошные кареты, сбруя в целое состояние. Была и своя мода: архиереи держали исключительно вороных жеребцов, очень густых, капитальных, с длинным низким ходом, богатое купечество ездило на гнедых мастях, а что уж говорить про гвардию. Туся как-то час продержала Мейзеля на холоду, любуясь парой огненно-рыжих кобылок, поджидавших хозяина у ресторана. Смотри, Грива, смотри – блесткие какие. И сухие, прямо необыкновенно. Как сразу видно породу, да? Арабские головы совершенно. Давай еще подождем, на ходу хочу их посмотреть.
Ознакомительная версия. Доступно 16 страниц из 78