Ознакомительная версия. Доступно 14 страниц из 70
Метафизическая интерпретация мгновения начинается с того, что в нем ищется субстанциальное ядро идентичности, самости, которому приписывается воля к свидетельствованию, к присутствию. Обстоятельства и предметность мгновения становятся символами, указующими путь к его разгадке. К ней и устремлена вся философия Блоха: он стремится проникнуть внутрь этой непосредственности и быть соразмерным ей – философски, политически и эстетически. Рваный пульс этих мгновений, вторгающихся во время, кладется в основу понятия длительности и непрерывности потока переживаний (PH, 339), искусственно сконструированного виталистами и философами жизни. Первичной оказывается не длительность, а наоборот – прерывность. Именно из прерывности мгновения постигается истина утопии, осознается пробуждение к новой жизни.
Когда Блоху не хватает концептуальных ресурсов, он прибегает к литературным образам. Но дело не только в том, что он таким образом заделывает прорехи утопического умозрения. Литература помогает метафизике, без нее смыслы выцветают, сбивается мыслительный ритм. Поэтический язык концентрирует и реализует тот самый опыт мгновения, о котором стремится рассказать философия, и вместе с тем показывает неокончательность, условность его, позволяет подняться над уровнем грубых фактов, не теряя «фактурности».
Блоха, например, завораживает то удивление, которое сопутствует мгновению счастья. В «Следах» есть обширный комментарий к одной сцене из романа Гамсуна «Пан»:
Вы только подумайте! Или, бывает, увидишь синюю муху. Да нет, разве словами такое выскажешь, я даже не знаю, понимаете ли вы меня?
– Да, да, я понимаю.
– Ну вот. А иной раз смотрю я на траву, и она прямо так и смотрит на меня, честное слово. Я смотрю на малую былинку, а она дрожит, и ведь неспроста же. И я тогда думаю: вот стоит былинка и дрожит! Или глянешь на сосну, и всегда выищется сучок, от которого глаз не отвести; и о нем еще подумается. А иной раз и человека встретишь в горах, бывает и такое…
– Я понимаю, – сказала она и распрямилась.
Упали первые капли.
– Дождь, – сказал я.
– Ах господи, дождь, – сказала она и тотчас пошла[40].
Образ мира, полного загадок, непрозрачного и нестабильного, становится у Блоха символом вечной молодости, остраненного недоумения, в присутствии которого вновь и вновь оживает истинная метафизика, стремящаяся постичь главную тайну мира. Девушке, удивившейся таким простым вещам, внезапно открылся «исток всякого вопрошания» (S, 216).
Весь тот трепетный пантеизм, которым живет некоторое время лейтенант Глан у Гамсуна, признающийся в вечной любви бытию, совсем по-детски, непосредственно и искренне вживающийся в этот мир и участвующий в его созидании, – немыслим вне литературного опыта. Это детское ощущение удивления миру воплощено в литературе и как сказка, в которой сама ситуация переживания чуда – совершенно необходимый, конститутивный момент. Техника философского письма у Блоха (особенно в «Следах») близка той форме устного нарратива, с помощью которой обычно характеризуется поэтика сказки, – Блох стремится сохранить непосредственность сообщения[41] и вместе с тем ситуацию непонятности, несоразмерности происходящего, когда читатель нуждается в разъяснениях.
И неслучайно он обращается к «Письму лорда Чандоса» Гуго фон Гофмансталя, в котором вымышленный лорд говорит, что потерял способность к литературному творчеству, красиво рассуждая о том, что ему нужен другой язык – не латынь, не английский, а тот язык, на котором с ним говорят немые вещи и на котором он, должно быть, по ту сторону могилы будет держать ответ перед высшим своим Судией[42]. Вдохновляют лорда Чандоса вещи самые простые, неказистые – собака, греющаяся на солнце, бедное кладбище, крестьянский дом. Они становятся, как на картинах Ван Гога, средоточием универсальности, сиянием вечности в настоящем.
Другой полулитературный пример, важный для метафизики мгновения, – еврейский анекдот, который Блох приводит в «Следах», а Беньямин – в своей большой статье о Кафке:
Рассказывают, что в одной хасидской деревне как-то вечером на исходе субботы в бедной корчме сидели евреи. Были все они местные, кроме одного, которого никто не знал, – этот был совсем уж нищий и жалкий оборванец, что примостился в самом дальнем и темном углу. Разговаривали о том, о сем, пока один не предложил каждому вообразить, что ему исполнят одно желание, и спросил, кто что себе бы пожелал. Один пожелал себе денег, второй – зятя, третий – новый верстак, и так по кругу, покуда каждый не высказался и не остался только нищий в темном углу. Он долго отнекивался, наконец неохотно и нерешительно ответил: «Я хотел бы быть всемогущим царем великой страны, и вот лежал бы я ночью в своем дворце и спокойно спал, а в это время через границу в страну вторгся бы неприятель и еще до рассвета его конница прорвалась бы до самых стен моей столицы, не встретив сопротивления, и я, прямо спросонок, даже не успев одеться, в одной рубашке, вынужден был бы спасаться бегством и бежал бы через горы и долы, лесами и полями, днем и ночью, без отдыха и срока, покуда, спасшийся, не оказался бы вот на этой скамье в самом темном углу вашей харчевни». – Остальные евреи недоуменно переглянулись. «Ну и что бы тебе дало это твое желание?» – спросил, наконец, один из них. – «Рубашку», – последовал ответ[43].
Беньямин очень любил эту историю, даже опубликовал ее отдельно, в статье же использовал как иллюстрацию, чтобы показать, как искривляется время в восприятии персонажей Кафки, как стряхивают они с себя груз прошлого и обязательства перед будущим. У Блоха акцент иной. История нищего начинается у него в сослагательном наклонении, как и у Беньямина, но потом переходит в praesens historicum и оттуда – внезапно, курсивом – в praesens. «За десять дней – до границы, где меня больше никто не знает, и я попадаю к другим людям, которым ничего обо мне неведомо, которые ничего от меня не хотят, спасен и со вчерашнего вечера сижу здесь» (S, 98–99). История называется «Падение в теперь», и Блох стремится показать, как в обычном анекдоте, зафиксировав это внезапное вторжение подлинного настоящего, а не грёз, мы можем сподобиться прозрения, осознав не только всю неслыханную, неизмеримую глубину настоящего, но и истинное наше предназначение, ощутив хотя бы намек на него. Мгновение дает нам как бы проникнуть внутрь времени, понять его существо и, что немаловажно, постичь неприглядные истины нашего социального бытия.
Другой способ сквозь мгновение разглядеть само время – моменты дежавю, которым Блох посвятил специальную статью[44], разбирая, в частности, новеллу Тика «Белокурый Экберт». Внезапно осознав, что мы где-то уже видели переживаемое здесь и сейчас, мы сбиваем привычный ход времени, ощущая чистую форму темпоральности и вместе с тем переживая мгновение своей растождествленности с ней, утраты очевидности, которая утверждается обычным положением вещей и привычным течением времени.
Блох отказывается просто описывать эти мгновения, ограничиваться их созерцанием, погружением в непосредственность жизни, как Дильтей[45], он стремится из их необъективируемости вывести динамику мира, причем акцент всегда делается не на самом переживаемом, а на характере переживания. В мгновениях обитает надежда, предчувствуется победа над смертью[46], а у раннего Блоха – конец мира.
Ознакомительная версия. Доступно 14 страниц из 70