Лоди доди ликрас кало, Пней шабес некабело[16].
И всю свою семью вижу за праздничным столом. Все мы такие чистенькие, вымытые. Коротенькая молитва папы. Преломление еще теплых хлебов. И — мир и тишина, и покой, и счастье приходит в Дом.
В Дом, которого у меня уже нет десятки лет.
А пока мы все вместе. Мама смеется над папой, он делает вид, что сердится.
И вот мы едим халу, макаем салатные листья в харосет[17].
Никто не торопится. Наступает ведь суббота. И я немного важничаю. Уже, можно сказать, рабочий человек. Сапожник. И на руках небольшие мозоли от дратвы…
Суббота! Мир, тишина, покой и счастье приходит в Дом. Шабес! (Фото Альтера Кацизне)
Я задремываю на балконе. Просыпаюсь. Бреду на свой продавленный диван. Накрываюсь плащом US Army — и снова засыпаю.
Мне снится пятница. Вечер. Ура! — начинаются приготовления к субботе.
Папа меня и сестер учил правильно — нельзя отложить на «потом» свою жизнь. Действия даже за неделю. И главное — отдых. Это не какие-то «мантры» — «перемена занятий — есть отдых». Нет и нет. Папа правильно учил — не стремись все время что-то делать. Не стремись все успеть.
Вот наступает Шаббат. И стоп. Не работай. Не топи печь. Не вырезай подошвы и не шей сапоги. Не тачай каблуки модницам. Ибо и у них должна быть суббота.
Я привык с детства в субботу оценивать сделанное за неделю. Будь то драка с ребятами или плохо сделанный заказ, или просто грубость маме или бабушке.
Наступает пятница. Мама возвращается из синагоги, зажигает свечи. Уже лежат на столе праздничные халы. И покрыты они чистейшими салфетками. Раздается стук в ставень. Это Азриельке, Shabes-клапер, стучит по ставням, объявляя о начале субботы.
Папа омывает руки, преломляет халу, обмакивает в соль.
Появляется и гефилте-фиш, куриный бульон, курица, сладкий десерт. А я затопил печку.
Знал, когда я помогал бабушке нести седур, уже в печке с вечера пятницы стоит горшочек с мясом и овощами. Знаменитый челнит.
Вот и все. На небе зажигались три звезды и начинается новая трудовая неделя. Но пока нас все радует. Тишина. Шабат.
Мы, дети, ждем, когда, наконец, в ставни постучит Азриельке, шабес-клапер. Он стучит, ура, началась суббота.
Азриельке, Shabes-klaper. По пятницам вечером он стучит по ставням, объявляя о начале Субботы. (Фото Альтера Кацизне)
Глава V
Мастерство
Просыпаюсь в мастерской у папы. Совсем другое дело! Да, пахнет кожей. Но не гниющей. А еще воском, дратвой, подошвами. Их не нужно выбрасывать. Нужно ножом очистить от грязи, пота и зачастую — навоза, ведь подошвы-то от сапог крестьянских. А какая крестьянская подошва не побывает в навозе. Да не единожды. А затем в котел, и пусть варится. Потом под пресс, сушка и снова в дело.
У папы все шло в дело, поэтому, как он говорил, всегда на хлеб, картошку и немного шкварок мы заработаем.
— А, Арон? — хохотал и увесисто хлопал меня по спине. — Держи спину прямо, ты, шлема мой, — он любовно меня оглаживал. Знал ведь, что у всех сапожников это профессиональное: целый день сидишь, зажав «лапу»[18] между коленками, в зубах — гвоздики для подбивки подошвы или «шпыньки»[19]. Какое уж разогнуться? Поэтому сапожника видно сразу. Да и по рукам. А порежь-ка из толстой свиной кожи подошвы? Или набойки? И так целый день! К вечеру пальцы уже не разгибаются. Но взрослые дядьки-сапожники и пятаки гнули пальцами, и подковы разгибали руками. Да и ко мне это пришло. Не надо и тренировки. Просто работай и еще раз работай.
Папа стал меня учить сапожной премудрости. Оказалось, не все так просто. Нужно знать (коли ботинки или полусапожки дамские ремонтируешь) и размеры стопы. И голень. И подъем.
А посиди над раскроем для сапогов. Нож в руках к вечеру еле держишь. Ножи, кстати, приходил точить специальный человек нашего местечка — Эфроим. На самом деле, никто не мог правильно наточить сапожный нож. Чтобы и раскрой сделать, и разруб кожи. Да по линейкам или деревянным образцам. Их зовут лекала. А сколько всего нужно, оказывается. И каблуки. И набойки. И подковки (их особенно немцы любили). Но это — когда к нам из Варшавы приезжали. Да-да, можете мне поверить.
А клей! А стельки! А запас подошв, задников, подметок, простилок, супинаторов, красок, лаков! И все нужно держать в порядке. Не будет порядка, что в картоне, что в фурнитуре, что в красках — ты уже не работник.
У отца порядок был. Поэтому и местные модницы и щеголихи из Варшавы, Лодзи и других городов польской части российской империи к Мастеру Гершу, что в городке «X», ехали.
А работали мы всего-то: отец, я и Бенчик-американец.
Ну, с папой и мной все ясно. Кстати, я вырос в хорошего сапожника, хоть и сгорбленного с молодости. Евреи в шинке папу хвалили:
— Нет, нет, реб Гершеле, хорошего ты парня сделал, дай вам Бог, чего и нам хочется. Теперь тебе его женить хорошенько, и можно и дело ему передавать. А женить на Баське, дочке Бродского, что из-под Одессы. У него заводы по всей, считай, Одесской, Киевской и Харьковской губерниями. Вот это дело!
Папа смеялся. А я, сидя в уголке шинка, краснел. Ведь они, еврейские дурни — деды, ничего про Ханеле не знают, слава Богу. И Ханеле еще не знает, как я ее… Вот бы узнали, вот бы гевалт[20] был.
Так вот, про Беню-американца. Вы уже заметили, что в основном мы, евреи, прибавляем прозвища к именам. Это повелось со старых времен. Когда фамилий у нас не было, да и не нужны они были вовсе. А был просто, например, Арон, сын Герша. И все. Но так как у евреев Аронов оказывалось много, да и Гершей — немало, то стали прибавлять: Арон-сапожник, Герш-Мастер, да сын Пинхуса. А какого Пинхуса? А из Хиславичей. Значит, Пинхуса-раввина. И так далее. Можно одуреть. Поэтому мы, евреи, и делали еще и разъяснения: Эфраим-точильщик, Гольдберг-выкрест, Беня-американец, Мотя-могильщик.