А с другой стороны, буквально в то же время был Расин. Ведь правда смешно, что мисс Крайтон-Уокер одновременно запрещала ученицам пользоваться бритвами и поощряла чтение «Федры»? Смешно. Да что там — эти же самые девочки уже были знакомы с предательскими восклицаниями преданной любимым безумной Офелии. «Клянусь Христом, Святым Крестом, — мерзавцы эти хваты. Где б ни достать — им только б взять, и будь они прокляты!»[5] Из всей этой песенки особенно мучительно въедалось в память словечко «хват», может быть, потому, что оно снова возникает у Шекспира в словах Яго: «Сию минуту черный хват-баран бесчестит вашу белую овечку» (Дездемону). Иди в монастырь, сказал Гамлет. И вот она, Эмили, в монастыре, из которого нет выхода, окруженная шепотом оглушительных слов, то нежных, то грязных, и она должна их изучать. Но я не это хотела сказать о Расине. Шекспир вошел в жизнь Эмили постепенно, к нему она привыкла, он всегда был рядом. А Расин обрушился на нее внезапно. Но я опять не про то.
Только представьте себе: двадцать девочек (неужели их было так много?) на уроке французского продвинутого уровня. Перед каждой лежит похожий, если и не совсем одинаковый тоненький томик в зеленоватой обложке, слегка подержанный, слегка запачканный. Если быстро пролистать страницы, то ничего привлекательного: столбики ровных, как солдаты в строю, рифмованных двустиший, которые раздражают и тех из них, кто любит поэзию, и тех, кто к ней равнодушен. Сюжет стоит на месте, ничего не происходит. Длиннющие монологи, никакого обмена репликами, словесных дуэлей. «Федра». Учительница французского рассказала им, что Расин написал свою пьесу по мотивам Еврипидова «Ипполита» и что он изменил сюжет, введя в него новый персонаж, девушку по имени Арикия, в которую Ипполит должен влюбиться. Рассказать про пьесу Еврипида учительница нужным не посчитала, хотя они ее не знали. Они записали: Ипполит, Еврипид, Арикия. Она сказала им, что в пьесе соблюдаются три единства классицистской драмы, объяснила, что это значит, и они записали: Единство времени = один день. Единство места = одно место. Единство действия = одна сюжетная линия. Учительница не сочла нужным поговорить о том, как эти ограничения могут отразиться на воображаемом мире пьесы. Вместо этого она без большого энтузиазма и даже с некоторым презрением объяснила только самый механизм. Получилось, что греки, а с ними и французы, какие-то дети, которые непонятно зачем устанавливают для себя ненужные правила, ограничивающие простор фантазии.
Девочкам было неловко читать вслух по-французски эти страстные рифмованные строчки. Поначалу Эмили тоже стеснялась и тоже не могла преодолеть оцепенение. Позже, когда она втайне полюбила безумные хитросплетения расиновского мира, ей стало казаться, что оценила его она одна. Как я уже говорила, умение представить себе, что думают и чувствуют другие девочки, не входило в число талантов Эмили. В мире Расина всех действующих лиц разрывают противоречивые страсти, неуемные и необъятные, грозящие поглотить всю вселенную, хлещущие через край и затопляющие весь мир вокруг. Страсть их не знает предела, кровь в их жилах кипит и обжигает, а сверху на них высшим судией взирает раскаленное солнце. И все они сплетены в один великолепный и трагический узел, все разрывают друг друга на части в едином безупречном танце, где каждый шаг предопределен, прекрасен и гибелен. В этом мире героям назначены великие и трагические судьбы, которые и их личная судьба, и что-то неизмеримо более высокое. Любовь Федры к Ипполиту, совершенно противоестественная, искорежившая весь ее мир, — абсолютно неотвратимая, неодолимая сила, подобная наводнению, пожару или извержению вулкана. Искусство Расина изображает мир чудовищного извращения и хаоса, но при этом вмещает его в строжайшие рамки форм и ограничений, в закрытый расчисленный мир классицистской трагедии с ее предписанным правилами диалогом, в гибкую, но неразрушимо прочную, сплошную сверкающую стальную сеть упорядоченного звенящего стиха. В этом мире поэт вступает в диковинный сговор со своим Читателем, и его искусство, подобно решетке, отделяет зрителя от наводящего ужас метания персонажей. Это суровое и взрослое искусство, думала Эмили, которая очень мало знала о взрослых, но была уверена, что они не похожи на мисс Крайтон-Уокер и что их заботы и тревоги не такие, как у ее усталой и измотанной матери. Ее Читатель был взрослым. Ее Читатель с расиновской безжалостной ясностью — но вместе с тем и с расиновским бесстрастным сочувствием — видел, на что способны люди и как далеко они могут зайти.
* * *
После первоапрельской шалости мисс Крайтон-Уокер заявила, что она от девочек такого никак не ожидала. Никто, по крайней мере никто из знакомых Эмили, не знал, откуда пошла эта затея. Все хихикали и перешептывались; передашь секретное сообщение — и через некоторое время слышишь то же самое от другой, в приукрашенной форме. Скорее всего, мысль пришла в голову мальчику с девочкой, а возможно, и нескольким парам, сумевшим все-таки познакомиться на том нескладном балу, где большинство стояли вдоль стенок. Может быть, кто-то с кем-то действительно просидел на скамейке во время вальса, как советовала мисс Крайтон-Уокер. Так или иначе, все получили инструкцию: в воскресенье 1 апреля в церкви всем мальчикам сесть на места девочек, и наоборот. Причем не перемешиваться, а поменяться местами всем сразу: с правой стороны от прохода пересесть на левую, а с левой на правую. Что это должно было означать, неизвестно, но всем девочкам и мальчикам эта шутка показалась чрезвычайно тонкой и остроумной, настоящим воплощением принципа первоапрельской путаницы и беспорядка. Самые смелые специально пришли в церковь заранее и торжественно расположились не на тех скамьях, остальные покорно, как овечки, последовали их примеру. Чтобы показать, что они не пытаются вести себя непочтительно по отношению к Богу, от начала до конца службы все молились с небывалым рвением и набожностью, истово отвечали на возгласы священника и ничуточки не ерзали на скамьях. Викарий только поднял брови, потом благосклонно улыбнулся и провел всю службу без всякого упоминания о перемене мест присутствующих.
Мисс Крайтон-Уокер был поражена — или оскорблена — до глубины души. Как будто (но это сравнение пришло Эмили уже через много лет) произошла какая-то ритуальная травестия, дионисийское переодевание Пенфея в женские одежды для отдачи его на растерзание вакханкам. Впрочем, аналогия неточна: страдание мисс Крайтон-Уокер было скорее пуритански целомудренным. Ее потрясло, что ее саму и заведение, ею возглавляемое, выставили на посмешище перед лицом врага, — по крайней мере, так она это восприняла. На следующий день за завтраком она обратилась к ученицам с короткой речью ледяным тоном, и в этой речи, Эмили помнила точно, не было ни слова об оскорблении церкви. Не было и презрительных язвящих замечаний в адрес девочек: она была слишком для этого удручена. Она даже никак не могла начать: «Случилось нечто из ряда вон выходящее… Имело место происшествие… Вы все знаете, о чем я хочу сказать», пока наконец не перешла к тому, что будет сделано во искупление совершенного греха. Вот тут голос ее обрел силу и ясность.
— Из-за того что вы сделали, — объявила она, — я буду стоять здесь перед вами во время сегодняшнего завтрака, обеда и ужина. Я совсем не буду принимать пищи. Вы можете смотреть на меня, пока едите, и думать о том, что вы сделали.