В этих драматических, исторически достоверных воспоминаниях к Шукшину прежде всего имеет отношение одна деталь: маленький Василий Макарович Попов отчима не принял, в отличие от своей сестры Натальи, которая сразу же Павла Николаевича полюбила и вспоминала, как отец — она была младше и воспринимала его как отца — ездил по селам на лошади и, возвращаясь, всегда привозил детям сладости. «Больше всего мне нравились баночки с леденцами. А Вася демонстративно отказывался от подарков, делая вид, что он от него ничего не возьмет, так что обе баночки доставались мне. Но когда мы оставались одни, Вася изображал такую просящую мину, что мне становилось его жаль, и я делилась с ним лакомством».
Потом в рассказах, написанных во второй половине 1960-х годов, Шукшин каялся, пришло понимание, что Павел Николаевич Куксин, холостой красивый парень, взявший в жены сиболонку с двумя детьми, был добрым, совестливым, благородным человеком, а Мария Сергеевна, несомненно, была по-женски очень привлекательна, раз сумела такого парня увлечь. Но ребенком Василий страдал, отчуждался от матери и ее мужа, хотя в его мемуарной прозе это страдание приглушено, смягчено, что вообще-то для его резкой, колючей манеры письма нехарактерно.
А отчим действительно был не только добрым, но и очень заботливым, хозяйственным человеком. Спустя некоторое время он купил в Сростках дом, точнее, это была половина дома — но какого! — такого не было даже у председателя колхоза. Мария Сергеевна устроилась в больницу сиделкой, Павел Николаевич работал заготовителем кож, и таким образом оба оставались фактически вне колхоза, что давало им большую свободу действий и перемещений.
В 1940 году Павел Николаевич и Мария Сергеевна перебрались в Бийск, и Шукшин оставил о том художественное свидетельство — грустную, очень трогательную историю мальчика и девочки, которых против их воли и желания осенней ночью привозят в незнакомый, огромный город, в чужой дом со своими обычаями, обидами, подозрениями, и назавтра дети из этого дома сбегают. Однако это — поэтическое воспоминание поздних лет, рассказ личный, едва ли не покаянный, заканчивающийся чудесным возвращением на деревенскую родину, а в жизни все было иначе, и разница между художественной прозой и прозой жизни в этом случае весьма показательна. В рассказе инициатором переезда выступает отчим (которого недолюбливающий его пасынок — вот любопытная лингвистическая деталь — зовет папкой, в то время как умершего отца вспоминает как тятю), в реальности — это было решение Марии Сергеевны, женщины очень активной, предприимчивой, которая — можно предположить — искала в городе шанс переменить судьбу и уйти от нависавшего над нею сибулонского прошлого и непростых отношений с мужниной родней.
В рассказе дети возвращаются в деревню буквально на следующий день, в действительности же они прожили в городе целый год, учились в школе имени члена Бийского ревкома Георгия Савича Щацкого, и то было опять очень непростое для одиннадцатилетнего мальчика время. «С городскими мальчишками Вася сходился нелегко, но игра в ножичек, в чижа увлекала его, даже и меня он научил играть в эти игры. Я думаю, он тренировался со мной для того, чтобы не выглядеть размазней или “деревней” среди городских парнишек», — вспоминала позднее Наталья Макаровна. И можно не сомневаться: ему там было очень тяжело. В деревне — сын сибулонки, в городе — деревенщина. Вот откуда его сжатые кулаки.
Позднее Шукшин описывал свое первое впечатление от Бийска довольно иронично, но вместе и тепло: «Вот прошел я в первый раз по скрипучему качающемуся, с легким провесом, наплавному мосту… Это было первое чудо, какое я видел. Понемногу я стал открывать еще другие чудеса. Например, пожарку. Каланча вконец заворожила меня. Я поклялся, что стану пожарником. Потом мне захотелось быть матросом на пароходе “Анатолий”, еще шофером — чтобы заехать на мост, а он бы так и осел под машиной. А когда побывал на базаре, то окончательно решил стать жуликом — мне показалось, что в таком скоплении людей и при таком обилии всякого добра гораздо легче своровать арбуз, чем у нас на селе, у тетки Семенихи из огорода…»
Еще один бийский след в его прозе — в выдуманном рассказе «Мох», где речь идет о том, как горожане продавали «деревенским дуракам» одеяла, набитые мхом: «Сверху ваты положат, а внутрь — этого мха. То же делали и с бальками камышовыми — подушки делали. Она сперва-то мягкая, а потом сваляется — на ней хоть голову руби».
Много лет спустя Шукшина обвинят в том, что он противопоставляет город и деревню. А что ему еще оставалось, если он с этим чувством рос?
Но все же главное даже не эти чудеса, шалости, обиды и обманы, а то, что первый детский опыт большого путешествия, первый опыт насильственного разрыва с деревней, с одной стороны, довольно рано обострил его тоску по родине, ностальгию, которой он будет болеть всю жизнь, а с другой — этот опыт дал ему ту легкость, те решительность и готовность все изведать, переменить судьбу, с чем через шесть лет он переступит порог даже не родного дома, а родного края и пустится из деревни в далекое, многодневное странствие по жизни.
ОН ВОРУЕТ КНИГИ ИЗ ШКОЛЬНОГО ШКАФА
Это странствие случится позднее, а в 1941-м, сразу после начала войны семья вернулась в Сростки («…как-никак свой дом с огородиком, опять же — родня, знакомые. Мне казалось, что там нам легче будет пережить это трудное время», — вспоминала Мария Сергеевна). Однако целый год городской жизни в последующих рассказах Шукшина о детстве, за исключением выше цитированного фрагмента из интервью Василия Макаровича Бийскому телевидению, полностью выпадает, и сам отбор фактов в художественном преобразовании действительности, писательская, авторская «режиссура» — показательны. Шукшин с любовью описывает деревню своего детства и — фактически исключает либо сильно сокращает город, и такая избирательность по отношению к событиям собственной жизни в его творчестве повторится и станет художественным принципом.
Поздняя автобиографическая проза Шукшина, обращенная к его детским деревенским годам, предвоенным и военным, вообще в значительной степени создает идеализированный образ тех лет. Вот почему автоматически проецировать эту прозу на его биографию нельзя. Не случайно в цикле рассказов «Из детства Ивана Попова» Шукшин нарекает автобиографического героя другим именем. В этом смысле очень любопытна нравоучительная точка зрения барнаульского протоиерея Сергея Фисуна: «Невозможно без внутреннего содрогания перечитывать горестные картины сиротства, голода, неустроенности, чужести, если не враждебности окружающего мира в биографическом цикле рассказов “Из детских лет Ивана Попова”. Перед нами пугающий образ опустошенного ребенка. Ваня Попов словно не знает даже азов нравственности. Он пытается курить, ворует в огородах, ворует книги из школьного шкафа, помогает матери в воровстве колхозного сена, в тринадцатилетнем возрасте матерится и лжет на взрослых колхозных полевых работах…»
Всякий, кто прочитает или перечитает эти рассказы, убедится в том, что они написаны без всякого ужаса, содрогания, желания что-либо разоблачить, обвинить, и лишь строгое пастырское око способно разглядеть грехи маленького героя и его матери, на самом деле очень светлых нравственных персонажей, несмотря даже на курево и воровство колхозного сена, не говоря уже о похищенных книжках из старого школьного шкафа. Тут, при всем уважении к иерейскому сану, можно вспомнить слова Шукшина, сказанные по другому поводу и в адрес другого критика: «Тетя шуток не понимает». Но вот в чем отец Сергий несомненно прав: за лиричностью рассказов Шукшина о детстве стоит жесткая реальность, только автор эту реальность преображает и пишет о том, как, невзирая на все эти обстоятельства, детство всё же их победило и осталось детством. Возможно, победило не тогда, а позже — в воспоминаниях, в творчестве. Можно и так сказать: в рассказах о долгих холодных и голодных зимних вечерах в Сростках, о тяжкой летней поре, когда подростки работали в поле вместо взрослых, — всё правда, но не вся правда. И эмоционально шукшинская правда не яростна, а печальна — именно так описана, например, гибель коровы Райки в рассказе «Райка и Гоголь».