Фрейд открыл глаза, и его улыбка застыла, когда он вновь услышал звуки улицы. Они прорывались в уши, даже когда он работал в своем кабинете и хотел бы не обращать на них внимания. Газеты сообщали об ужасных гнусностях, которым подвергались евреи, осмелившиеся появиться на широких проспектах, в парках и прочих общественных местах, путь к которым отныне им был заказан. Им надлежало безвылазно сидеть в своих домах, словно в норах. Газ им отключили из опасения, как бы они не покончили с собой, потому что власти не хотят нарушений общественного порядка. Уж лучше бы эсэсовцы, надзирающие за Рингом, забивали их насмерть или отстреливали, или же увозили куда-нибудь в неизвестном направлении.
Когда-то давно отец повел Зигмунда прогуляться по Пратеру. Огромный парк находился неподалеку от их дома в Леопольдштадте, в гетто, которое образовали новые иммигранты, приехавшие, подобно им самим, из Восточной Европы. Император Иосиф II отвел им это место на другом берегу Дуная, чтобы они не смешивались с «приличным» населением богатых кварталов. Там-то отец и рассказал ему о том, что случилось как-то раз, когда они жили еще во Фрайберге. Какой-то человек сбил с его головы в водосточную канаву штреймель, головной убор, который носили евреи в Восточной Европе: «Эй ты, жид, прочь с тротуара!» Когда Зигмунд спросил у отца, как он на это отреагировал, тот ответил, что подчинился – и это потрясло мальчика. Рассказывая об этом инциденте, отец давал понять, как он рад, что его сыну уже не придется сталкиваться ни с чем подобным. Но Зигмунда возмутила позиция отца. Он ее не понимал. И хотя жизнь вместе с единоверцами на очень оживленной Таборштрассе обходилась без стычек, она оставила у него горький привкус вместе со стремлением к равноправию. Он хотел доказать, что еврей вполне может сравняться с другими, если не превзойти их. Если в поезде при конфликте с пассажиром, решившим закрыть окно, его обзывали «жидом пархатым», он всем своим видом показывал, что не боится. И не желал покидать свое место. Зато был готов прибить того, кто его оскорбил.
Так что он отнюдь не случайно отдался своей последней миссии – понять Моисея. Он думал, что его народ стал храбрым и воинственным, потому что ему приходилось сопротивляться, защищаться от внезапных и свирепых погромов, бороться за признание самих себя и своей ценности. Другие нации и собственные страдания побудили этот народ к самоанализу, чего никто больше не сподобился развить в себе. И это привязывает патриарха, которым он стал, к своим корням. Он остается близок к своему народу, хотя и не придерживается ритуалов. Его родители были за ассимиляцию, а он сам всегда определял себя как еврея-атеиста и не соглашался со своей дорогой Мартой, желавшей, чтобы в их семье придерживались обрядов, которые сам он считал допотопными. Он, пренебрегавший всеми законами иудаизма, от зажжения супругой субботних свечей до соблюдения кошерности, поста на Йом-Киппур и ритуала обрезания, все же называет себя евреем. Его сыновья не обрезаны, хотя он сам, сын Якоба и Амалии, не избегнул этой операции, сделанной ему в восьмидневном возрасте Самсоном Франкелем по всем правилам искусства. Ему тогда дали имя Шломо. Почему Шломо? В честь царя Соломона, известного своей мудростью и миролюбием, а также в честь деда, который был раввином в Тисменице, в Галиции, как и отец Марты, Исаак Бернаис, что заботился о целой общине в Гамбурге. Конечно, он не обладает эрудицией своего деда, которую тот передал своему сыну Якобу. Выросший на германской и средиземноморской культуре, он, как и многие из его соплеменников, выбрал просвещенный атеизм. Но на закате жизни и с возобновлением гонений возврат к библейскому поиску становится настоятельно необходимым – как сама очевидность.
Его зовут Шломо, но родители дали ему также имя Сигизмунд. Однако в возрасте двадцати двух лет он поменял его на Зигмунд, поскольку тогда ему больше нравилось это скандинавское по происхождению имя, означавшее защиту и победу. Правда, мать мило укоротила его до «Зиги», превратив в «Зиги-Золотце», поскольку он был ее любимцем. Но он всегда терпеть не мог имя «Сигизмунд» – так звали германского императора-христианина, который позволил сжечь Яна Гуса[4], хотя при этом и покровительствовал евреям. Неужели родители назвали его в честь этого венценосца? Как бы то ни было, собственным детям он выбрал имена сам, в зависимости от событий своей жизни и людей, которые ее отметили. Своего старшего назвал Мартином, точнее Жаном-Мартеном, в память о профессоре Шарко, которым так восхищался в больнице Сальпетриер, где тот лечил истеричных женщин. Его второй сын, Оливер, получил имя в честь Кромвеля, революционера и защитника евреев. А самый младший назван именем Эрнста фон Брюкке, профессора физиологии, который так ценил его, что доверил ему обязанности преподавателя, хотя он был всего лишь молодым студентом. Что касается дочерей, то он выбрал им имена среди еврейских подруг семьи. Имя старшей, Матильда, было дано в память о женщине, которую он очень ценил – супруге Йозефа Брёйера, врача и специалиста по истерии. В то время он считал его своим учителем и другом, поскольку тот помог ему сделать первые, очень трудные шаги. Софи назвали как племянницу его почтенного учителя иудаизма, Самуэля Хаммершлага, о котором он говорил, что «в нем горит то же пламя, которое оживляло дух великих еврейских провидцев и пророков». Анна – Ханна на идише – имя его младшей, было данью признательности дочери этого учителя, которая стала одной из его любимых пациенток. Так что всем этим встречам предстояло оставить свой след, а это много лучше, чем напоминание о каком-нибудь из предков, исчезнувшем в ночи времен, которого он не знал и не мог ценить. Выбирая имена современников, оказавших на него влияние, он мог лучше отождествить с ними себя, а также своих детей. Но это было еще не все. У этих имен было и тайное значение: их первые буквы (Мартин или Матильда, Оливер, Софи, Ханна и Эрнст) составляли «MOSHЕ», древнееврейское имя пророка Моисея. И теперь, как ему нравилось говорить, его долг состоял в том, чтобы вывести своих последователей из Австрии, этого новоявленного Египта, и спасти психоанализ от гибели в германской стране. Во имя науки он не мог отказаться говорить то, что думает. Он желал бороться: и за нерелигиозную концепцию жизни, и за преодоление пределов магической мысли.
Его отец все недоумевал, как примирить Божью доброту к его единоверцам с их страданиями среди прочих наций. Сначала он жил в нищете в Лейпциге, потом был изгнан оттуда. И за пять лет Фрейды переезжали несколько раз, пока не обосновались, наконец, в квартале улицы Пфеффергассе. Зигмунду тогда было девять лет. И с тех пор он больше всего на свете опасался того, что сам называл «беспросветной нуждой», ставшей уделом еврейских иммигрантов из стран Восточной Европы. Это и породило у него чувство постоянной незащищенности, потребность почувствовать себя в надежном укрытии, а еще жажду успеха.
И хотя его родной язык немецкий, хотя в интеллектуальном плане он относит себя к германской цивилизации, поскольку таковы его культура и образование, с того дня, когда ему пришлось осознать размах антисемитских предрассудков в Европе, он предпочитает называть себя евреем. Он неоднократно отвечал своим единоверцам, писавшим ему письма, в которых просили его о вступлении в ту или иную еврейскую организацию, что признает свое происхождение с радостью и гордостью, однако его отношение ко всякой религии, включая собственную, стало результатом критического отказа. Высшее обоснование религий объясняется для него инфантильной подавленностью человека. Очень часто Бог представляет собой отца или некую опекающую инстанцию. И слишком часто случалось, что адепты одной религии массово истребляли тех, кого считали безбожниками. И вот сейчас он видит, что приверженцы Гитлера действуют с тем же неистовством, поскольку относятся к своему вождю как к идолу и наделяют его властью, которую он никогда не должен был иметь. В своей книге о Моисее, эмблематичной для еврейского народа фигуре, он хотел показать, что для освобождения человечества от фанатизма, слепой убежденности и насилия надо избавить его от кое-каких ритуалов, сравнимых с суевериями, и разбить идолов.