— Последняя дверь направо!
Но кто ж его слышал? Они неслись как стадо бизонов, впереди бежал тренер. И в конце коридора, уже с приспущенными штанами, рванул дверь и влетел в просторную, светлую комнату, как потом оказалось, бухгалтерию. Восемь женщин подняли от бумаг свои головы. Сзади, весело матерясь, напирала команда.
— А… Марья Ивановна здесь работает? — нашелся тренер, судорожно подтягивая штаны под натиском нетерпеливых подопечных.
Потрясенные женщины дружно взметнули руки в направлении дальнего столика у окна. Его юная обладательница покраснела как маков цвет. В глазах у нее полыхал ужас.
— Вам привет от Раи, — сказал тренер. — Из Усть-Каменогорска…
Через час они уехали, то есть уехал автобус с командой и девушками-баскетболистками, а он, Андрей Шестаков, остался. Тренер хотел было вразумить заблудшего питомца, но, взглянув на его лицо, только махнул рукой.
— Смотри, — предупредил строго, — через три дня не появишься, отчислю из команды к чертовой матери.
Андрей часто потом думал: что это было? Что это вообще такое — любовь с первого взгляда? По каким тайным признакам, какими неведомыми органами в одно мгновение определяется, что именно без этого человека дальнейшая жизнь не представляется возможной, лишается прелести и смысла?
Интересно, на чем вообще зиждется это чувство, рожденное без участия разума? На сексуальном влечении? А разум включается только потом, когда все проходит или ослабевает настолько, чтобы можно было его услышать?
Впрочем, в ту чудесную пору Андрей не склонен был философствовать. Он действовал, и так успешно, что в Москву они приехали вместе.
Маня оказалась застенчивой, милой, хорошей женой и отличной хозяйкой. Два года жили с его родителями и братом, потом перебрались в собственную кооперативную квартиру. Здесь она наладила тот быт, к которому привыкла в своем маленьком и пыльном степном городке: коврики, салфеточки, неумолкающий динамик и кошка Муся.
Она умела и любила готовить и, собственно, только этим и занималась. А приглашая его к столу, с улыбкой Моны Лизы доставала из морозилки бутылку водки и, прежде чем поставить на стол, протирала фартуком запотевшее стекло, как это делали, наверное, ее мать и бабушка, и прабабка.
Андрей водку не пил, не любил состояния расслабленной идиотии, как говорил отец, а Маня выпивала рюмочку-другую и становилась румяной, раскованной, пела задушевные степные песни и потом, в постели, ошеломляла его своей неистовой изобретательностью.
Сначала он посмеивался над ней, пока это было забавно — чудесное превращение стеснительной Мани в разгульную вакханку. Но скоро стало не до смеха.
Беда была еще и в том, что их связывала только постель. Когда страсть истаяла, выяснилось, что они абсолютно чужие, разные люди, которым нечего сказать друг другу. Наверное, из-за отсутствия общего прошлого, истории отношений, постепенного узнавания и взаимопроникновения, в результате которого людей намертво притягивает друг к другу. А скорее всего они просто оказались разного поля ягодами.
Теперь его раздражало в ней все: коврики и салфеточки, обильная и вкусная еда, от которой он неудержимо полнел, дурацкая застенчивость, а главное, неодолимое пристрастие к алкоголю, которое уже явно прочитывалось на ее подурневшем лице. И этот кислый, тошнотворный запах изо рта!
Ела она теперь мало и сильно исхудала, усохла, словно мумифицировалась. Но была по-прежнему опрятной и квартиру содержала в чистоте — все свои салфеточки и коврики, и готовила так же обильно и вкусно.
Они почти не разговаривали и не смотрели друг на друга, но как-то он все же заметил зияющие черные дыры у нее во рту и сказал раздраженно:
— Сходи к стоматологу и сделай зубы. Ты же еще молодая женщина!
Но она только улыбалась своей дурацкой улыбочкой Моны Лизы — не разжимая губ и глядя куда-то сквозь него или в глубь себя. И это раздражало еще больше, словно она знала о нем что-то постыдное, но прощала, потому что любила.
Он начал собственное дело, работал много и напряженно, домой приходил поздно, только ночевать, и Маня перестала готовить.
Однажды глубокой ночью, проходя мимо спальни в свой кабинет, где давно уже существовал автономно, он услышал странные звуки и вошел в комнату, в спертый воздух, насыщенный миазмами перегара. Маня лежала на спине и храпела, отфыркиваясь, как лошадь.
«О Господи! — подумал Андрей. — За что мне все это? Зачем? Какого черта?!»
Вот тогда он и принял свое окончательное решение. И утром, когда Маня встала, чтобы, как обычно, проводить его на работу, сказал нарочито жестко:
— Я подаю на развод. Можешь остаться в этой квартире. А я уйду.
— Зачем же тебе уходить? — Она не удивилась, будто давно ждала этих слов и была к ним готова. — Это ведь твоя квартира. Живи здесь, а я уеду. К сестре в Моршанск. Она давно меня зовет…
Он сам отвез ее на вокзал и, когда поезд тронулся и бледное Манино лицо уплыло вдаль за толстым вагонным стеклом, почувствовал себя так, словно ударил ребенка или собаку. Будто обидеть женщину было менее тяжким грехом. Но почему-то казалось, что ребенка или собаку как-то еще отвратительнее.
Он вернулся в пустую квартиру, открыл форточки, изгоняя запах и воспоминания, и покопался в себе в поисках неизбежного ликования по поводу долгожданной свободы, но душа была пуста, как выстуженная квартира.
Пустота оказалась субстанцией материальной и нещадно давила своей тяжестью. Можно было залить ее водкой, но это лекарство для слабых, а Андрей Шестаков был сильным. Женщины вызывали в нем стойкое отторжение. Работа, как выяснилось, лежала в параллельной плоскости. Оставалось время, в течение которого пустота должна была истончиться и исчезнуть. Или заполниться чем-то новым, значительным и прекрасным, во что пока невозможно было поверить.
Умом он понимал, что тоскует не по Мане, а по тому чистому, сытному и комфортному быту, который она для него организовала. И от этого тоже было так стыдно, словно ударил ребенка или собаку.
4
Андрей пытался подняться, но боль караулила каждое движение, и он все никак не мог найти позу, из которой удалось бы наконец встать с постели.
И это тоже была память о Мане. Когда-то, в первые дни их знакомства, демонстрируя ей свою ловкость и молодую горячую удаль, он без всякой разминки лихо перекувырнулся и взвыл от дикой глубинной боли, мгновенно покрывшись холодным липким потом и до смерти перепугав Марию.
Боль тогда прошла быстро и, поначалу казалось, навсегда отпустила. Но это только казалось. Боль возвращалась с завидной регулярностью, не такая пронзительно-острая, но все же достаточно ощутимая, чтобы он маялся, злился и клял Марию, как будто это она была виновата в его разудалой щенячьей дури.
Потом Маня уехала к сестре в Моршанск, а боль осталась, глодала, вгрызаясь в позвонки, и все никак не могла нажраться. И Шестаков, вконец измученный, перепаханный этой болью, пытался найти в ней некое мрачное удовлетворение, справедливое возмездие за то, что сотворил он с Маниной жизнью.