С точки зрения оппозиции, сценарий заговорщиков — насколько чудовищен, настолько и прост. Во-первых, каждый горожанин, который, согласно новым порядкам, обязан будет держать и пасти хотя бы одну корову, все сведения о ней, вплоть до ее внешнего вида и повадок, почерпнет из пиздодуевских творений. Во-вторых, каждый москвич, вятчанин и т. д., опираясь на поэтический опыт Степана и распахав на грядки, положим, Нескучный сад, сможет, с учетом дневного удоя, прокормить всю семью. Введение же натурального хозяйства повлечет за собой «лягушачий оброк», потому что все лягушатники, в отличие от прочих завоевателей, любят хорошо одеваться, стричься у дорогих парикмахеров, заниматься дорогущими видами спорта и отдыхать в Монтрё и Давосе. При этом народ не вкусит никакой «революционной романтики», патриархального сна наяву, из-за которого и начнется сыр-бор, — той пиздодуевской безответственной созерцательности и дряблого бездейственного покоя. А получит народ всепроникающую прозрачность всех и каждого, с трудоднями, грядками и удоями.
Книги Пиздодуева, заполонив всю страну и превратив ее в одно великое Данетотово — минус изумление и восторг первобытной души, — будут объявлены каноническими, и их придется заучивать наизусть, передавая от поколения к поколению, а наших детей примутся бить палками за каждую неверную интонацию или неуместную, с точки зрения псалтырщиков, паузу. Слова поставят на службу фикции, на крыльях которой они поплывут вне смыслов и разума. Так кончалась путаная, недоступная народу по содержанию листовка оппозиционеров-подпольщиков, которую они начали разбрасывать по площадям и рассеивать с вертолетов, стрекочущих над Москвой.
Слава
Увы, текста листовок Степан не знал, так как люди в белоснежных сорочках с алмазными запонками и в часах от Буре вывинтили его почтовый ящик в подъезде, откусили телефонные провода, отпилили дверную ручку, выйти без которой из дома стало немыслимым. Запрятав руки в карманы широких штанин, грузно переваливаясь с носка на пятку и задравши голову вверх — в слепящую пустоту небесного океана, — Пиздодуев соображал. Сопоставив доступные ему «заоконные» факты — с учетом передвижений народных масс: мужиков с пулеметами и в папахах, альтернативной, мирной пока демонстрации с полыхающим в солнце транспарантом «ДАЕШЬ ПИЗДОДУЕВА!» и тихо снующих меж ними шпындриков в ботинках от Гуччи на кожаной тонкой подметке, — Степан развернул довольно бредовую, на здравый рассудок, картину.
Из нее вытекало, что час пробил и признание Пиздодуева в неоспоримой никем вечности не заставило себя долго ждать — бесспорно, он был всенародный поэт.
Степан почесал в затылке.
Да, но тогда почему столь безобидный, подумал он, факт привел народ к порогу кровопролития? И почему слава, повергшая его время в смуту и дым костров, не вернулась рикошетом к нему, не задела и его своим волшебным крылом, а зависла над городом, как нечто устрашающее и безликое? Ответов на эти вопросы не было, а по небу неспешно тянулись клочьеобразные облака, то там то сям пытаясь прикрыть срам оплывшего жаром солнца. Но лучи вонзались в толпу и щедро поили ее полуденным светом. И здесь Пиздодуев был в стороне, в «тени мироздания». Раскрыть бы настежь окно и что есть сил закричать: «Это я! Смотрите! Это же я!» Но раскрыть было нельзя — в квартире дежурили лягушатники, они же, кстати упомянуть, забили ставни гвоздями. Забили так густо и так неряшливо, что окна ощерились ржавыми челюстями, обнажив кривые клыки толщиной в палец Степана.
Пиздодуев вконец растерялся. Сквозь мутное захватанное стекло видел он то, что лягушатники отрезали по живому, — чахлый газон, кособокую хромую березку. Заявить о себе всерьез? Потребовать объяснений? Вернуть отобранные права? Но как? Как?! Его силуэт — сплошной глыбой — в проеме окна походил на открытку с памятника Маяковскому, который парил над Москвой, оглашая ее каменным криком.
Лягушатники
В тот же памятный день, но чуть позже, ввиду угрозы народного штурма на склады, люди с лягушачьими лицами, закатав рукава снежно-белых сорочек и расслабив на кадыках блестящие галстуки, начали стаскивать в квартиру Степана его книги. При случае Пиздодуев хотел (хотя бы) спросить, почему уже третий день ему не приносят компот, но где, но куда! Людям с тонкой нездешней улыбкой было не до него. К подъезду то и дело сворачивали бронемашины, доверху набитые литературой. Лягушатники парами, тройками шныряли туда и сюда. Кучковались, тыкались лбами, опять шли вразброд и все никак не могли войти в общий ритм. Была и одна странность.
В горячий полдень — при наличии сотни снующих тел — в квартире не было жарко, наоборот, тянуло сырым холодком и чем-то промозглым. Пиздодуев с трудом протиснулся в спальню, завернулся в ватное одеяло и прилег. Согревшись, сомлел. Но сквозь сонную дымку краем сознания отмечал, как люди с зеленоватым трупьим отливом передавали друг другу в цепочке книги, перебрасывались словами, будто заучивая. Смысл не доходил до Степана, или же его просто не было. То «багряный закат», «весне навстречу» и «торжествуя», то «налегке вдалеке», «дом пустой на постой», «без прикрас». И так далее.
Рождение
Пиздодуев проснулся в клейком поту. Ударом ноги сбросил ватное одеяло. Стремительно сел. Отклеил ото лба прилипшую прядь волос, прошелся ладонью по влажной шее, внимательно посмотрел на ладонь, усеянную микроскопическими кристалликами.
В квартире никого не было.
Образ послеполуденного мира складывался томительно долго. Образ, в котором решительно что-то сдвинулось, съехало наперекос. Он посмотрел направо, налево, в раскрытую дверь. Всюду, куда утыкался его взгляд, книги лежали до потолка ровными уложенными рядами. В мозгу меленькими козявками загорались, копошились и тухли рифмы. Одна, две, двенадцать — и опять все сначала. И вот тут, на тридцатом каком-то витке, ослепительной вспышкой, во всей очевидности Пиздодуеву открылась истина, истина, освободившая и сразившая Степана навеки: его стихи были плохими. Они были настолько плохими, что краска стыда, полыхнув изнутри, разукрасила шею и уши. Степан заслонился ладонями и застонал, клонясь в разные стороны. А когда отнял от лица руки, произошло что-то еще. О, это был день чреватых последствиями перемен!
Пошли тикать стенные часы. Где-то над головой из крана побежала струйкой вода, истонченным пальцем барабаня по умывальнику чужой кухни. По трубам уборной с грохотом пронеслось — с верхнего этажа в подвал. Входя в вираж, засвистел чайник. На лестнице открыли люк и вытряхнули ведро, после чего долго стучали пустым железом о мусоропровод. Тяжело оторвался лифт и, содрогаясь, надрывно гудя, судорожными рывками пошел вверх, пока, наконец, не застрял, и кто-то там, изнутри, растворив деревянные дверцы, принялся призывно трясти проржавленную решетку шахты. Шурша войлоком тапок, какой-то сосед протелепал к почтовому ящику и долго рвал газету в клочья, пытаясь выцарапать ее из щели крючкообразным, по-видимому, предметом, который с треском ломался в щепы. Как дикий зверь, вдруг рванул и понесся лифт — под самую крышу. С визгом в тугой пружине отворилась парадная дверь, пропуская коляску, прогромыхавшую расхлябанными колесами по семи наружным ступеням.