Им пришлось придерживаться правил отца. Бабушка окружила маму всей нежностью и заботой, на которую только была способна, но не осмелилась дать ей в те несколько недель даже обычный ромашковый настой. Мама со временем понемногу поправлялась. Щеки у нее порозовели от многих часов, проведенных на чистом воздухе. Временами, когда мама смотрела, как играет Мигель или как спит Антонио, как летают в вышине, издавая крики воинственных повелителей неба, коршуны, когда наблюдала из кухонного окна, как льет на поля изо всей силы дождь, или когда копалась в огороде под солнцем, пропалывая сорняки, или слушала дрожащий голос бабушки, поющей песню, в эти мгновения на несколько секунд в ее глазах снова появлялся тот давно исчезнувший огонек, горевший в маминых глазах, когда она была ребенком, маленький след того, что могло бы быть.
Но по мере того, как приближался день, в который отец должен был приехать за мамой, эта мимолетная капелька блеска рассеивалась, и она снова потеряла аппетит и начала дрожать, садилась молча в угол, конечно, думая о той жизни, которая ждет ее дома в городе, о жизни, которая ее пугала. Мама боялась отца. Его приказов, его криков, его каменного взгляда, его омерзительного тела, бьющегося на ней, словно ящерица, пока она сдерживала тошноту, чтобы ее не вырвало прямо там, на расшитые простыни смехотворного приданого нелепой невесты, допустившей ошибку. Того мрачного присутствия, подчинявшего все и вся, словно рассердившееся и капризное божество.
Еще мама боялась одиночества. Как она справится в одиночку со своим недугом, с ощущением беспомощности, от которого страдала? Конечно, рядом были дети, но перед ними надо казаться сильной, в каждую минуту заботиться о них и защищать. Но кто защитит ее саму? Кто погладит ее по волосам, когда ей захочется плакать? Кто приготовит за нее еду, когда она не будет знать, что делать? Кто выслушает ее обиды, эту грусть, которую она ощущала, но не могла дать ей имя, и которую ей надо было выплеснуть, словно яд? Кому бы она рассказала все это?
С этих пор у мамы осталась навсегда эта внутренняя грусть. Уже никак нельзя было рассеять тоску, которая поглотила ее. Но мама продолжала идти вперед, волоча за собой жизнь, как тяжелый камень. Вскоре родился Эрнесто, а затем — Хавьер. Потом — я. Соски, обеды, подгузники, одежда, уроки… Мама занималась всем. И всегда старалась дать лучшее, что у нее есть, ту частицу мужества, которая еще в ней оставалась, крохотные остатки радости, которые иногда могли появляться из ее опустошенной души. Особенно время, которое мы проводили в деревне по целых три летних месяца вдали от отца, свободные и счастливые, и только и делали, что бегали, плескались в речке, лазали по деревьям, воровали черешню, строили шалаши и заботились о щенках, родившихся в окрестностях. В эти недели мама как будто постепенно возвращалась к жизни и превращалась в совсем другого человека. В женщину, которая выходила на дорогу и звала нас в голос, — хотя в городе никогда не разговаривала громко, — которая часами болтала со своими подругами и даже порой танцевала народные танцы во время праздников.
Весь год мы с нетерпением ждали наступления лета и поездки в деревню. Мы словно жили воспоминаниями, по тысячу раз обсуждая приключения прошлых каникул и переписываясь с друзьями, которые жили там и сообщали нам о здоровье своих собак, коров, ослов, лошадей и даже лягушек из пруда за церковью. Мы считали, сколько месяцев осталось, затем — недели, и наконец, дни, зачеркивая их перед ужином один за другим в календаре, висевшем на кухне. Но то, чего мы так страстно желали, было не только нашим собственным удовольствием, отдыхом и бесконечными играми, а также отсутствием отца рядом. Это означало перемену в маминой жизни, невероятное облегчение оттого, что она на какое-то время будет бодрой духом и спокойной.
Всю любовь, которую мы неспособны были почувствовать к отцу, мы сосредоточили на маме. Все мы старались хорошо себя вести, чтобы она не расстраивалась, смешить ее нашими глупостями, защищать ее от тихой ярости ее мужа, заботиться о ней. Да, все мы были немного мамой для своей мамы. Никто нам ничего не объяснял, — бабушка рассказала нам о послеродовой депрессии, только когда мы выросли, — но мы осознавали ее печаль и слабость. Мы знали о маминой ежедневной борьбе за выживание, о том, каких усилий ей стоит вставать каждое утро, когда дух все время спит, об изматывающем противостоянии самой с собой, чтобы вести себя как нормальная жена и мать. Мы, словно опытные психиатры, знали этот безымянный недуг, который я про себя называла болезнью теней. Потому что именно такой была моя мать большую часть года, почти тенью, едва заметным дыханием жизни, бессильно проявлявшимся в движениях, действиях и словах. Тенью, которую мы обожали и мечтали придать ей сил.
Я всегда задавалась вопросом, стала бы моя жизнь другой, если бы мама не была понурой. Предполагаю, что да. Наверное, тогда бы в ее чреве нейроны сформировались бы по-другому, и их связи были бы другими, и гормоны с белками перемещались бы с другой скоростью. Возможно, если бы я в детстве видела, как мама улыбается и поет, мир не показался бы мне местом, наполненным опасностями. Может, я стала бы смелой и решительной. Любительницей приключений, например, одной из тех женщин, кто восходит на Эверест, задыхаясь от нехватки кислорода, всегда рискуя неправильно поставить ногу или с легкостью вывернуть палец на одной из рук и сорваться вниз, на каждом шагу ставя на карту свою жизнь. Кем-то, кто способен преодолеть все опасности и подняться на вершину, на самую высокую точку планеты и смотреть оттуда на крохотный и покоренный мир, простирающийся далеко внизу. Я бы пересекала пустыни, вдыхая песок и горячий воздух, глядя по ночам на звезды у костра и ощущая себя крохотной и спокойной посреди этой необъятности. Я бы преодолевала тропические леса, сражаясь с плодородностью их земли и наслаждаясь яркими цветами и звуками, светом, проникающим через множество листьев, пением неизвестных мне птиц, громким криком паукообразной обезьяны. Я бы шагала по полюсам, слушая завывание ветров и хруст льдин, невозмутимая и уверенная в себе посреди этой жестокой и бескрайней пустоши. Увидела бы затерянные развалины безымянных цивилизаций, неизвестных животных, реки неслыханной жестокости, города, оставшиеся в прошлом, пыльные и безмолвные. Любила бы многих мужчин так, словно каждый из них — единственный. Занималась бы разными делами, выучила бы много языков, познала бы тайны частиц и энергии, секреты особого перемещения светил во вселенной.
Вместо этого я жила, запертая и сосредоточенная на своих страхах, почти немая и глухая, делая все возможное, чтобы не сталкиваться с волнением перемен, с тревогой опасности. Застывшая и бледная, словно статуя. Как будто бы моя кровь была твердой. Грязными кусками камней, которые не допускают какое-либо движение.
Поэтому я восхищаюсь Сан. Потому что она смогла воплотить в жизнь все, что я душила, гасила в себе, держала под пластами земли. Да, среди всех людей, кого я знаю, Сан я восхищаюсь больше всех.
Сан
Карлина родила Сан самостоятельно. Это были ее вторые роды, и прошли они так быстро, так внезапно, что она не успела никого предупредить. Она только почувствовала, что между ног стало мокро, как горячая мощная струя отходящих вод побежала по коже на землю, и тяжесть чего-то твердого и упругого, что пыталось выбраться из ее чрева. Карлина хорошо знала, что происходит. Она едва успела сдернуть покрывало с убогой кровати и положить себе в ноги. Села на корточки, сильно натужилась, слегка вскрикнув, снова напряглась, второй, третий раз, и вот младенец уже появился на свет. Карлина недоверчиво взглянула на малышку, переводя дыхание. Это была девочка, и, по-видимому, с ней все было в порядке. Она извивалась, словно гусеница, сильно сжимая кулачки, отчаянно размахивая ими в воздухе, и пыталась открыть глаза с усилием человека, спавшего очень долго и пытающегося пробудиться. Когда ей это удалось, малышка заревела. Звук ее плача был высоким и глухим, терялся на фоне оглушительного шума ливня, который в тот момент обрушивался на дом и на всю деревню.