Певцов сменяют музыканты. Несутся лихие, зажигающие звуки лезгинки. Выкрикивая гортанные, непонятные слова и сверкая кинжалами, пляшут осетины-казаки, черными тенями мелькая в быстром танце. Остальные «дают жару», хлопая в такт в ладоши.
Обед подходит к концу. Мы сидим в бесконечно длинной виноградной беседке. Над нами перевитые лозы, ветви и листья. Лучи солнца лишь с трудом просачиваются сквозь это густое сплетение. Вокруг беседки аккуратно подстриженные кусты, изумрудная зелень газонов, пышные клумбы цветов, наполняющие воздух пьянящим ароматом хамаданских роз. За столом десятка три людей: офицеры, сестры, штабные «моменты»[12], генерал, еще генерал и, наконец, во главе стола «сам», владыка этих мест — корпусный. С него не спускают сладких, умиленных глаз генштабисты. По обеим сторонам от него — две краснокрестовские сестры, две фаворитки. Одна — героиня сегодняшнего дня, другой, как уверяют, принадлежит «завтра». Но сейчас обе они любезны до приторности друг с другом, хотя в этом взаимном ухаживании и чувствуется глубокая животная ненависть. Полковник Каргаретели, невысокий, смахивающий на обезьяну человек, с хитрыми глазами и подобострастными жестами, говорит речь. Музыка смолкает, танцоры скрываются в толпе. Мягко журчат льстивые, щекочущие самолюбие «самого» слова.
— Наш корпус… храбрейший… вошел в историю только потому, что во главе нас… Наконец он смолкает. Все вскакивают и протягивают бокалы в сторону корпусного. Вокруг генерала толпятся. Каждый хочет убедить его в своей преданности и любви. Музыка играет туш и специально сочиненный на досуге капельмейстером одного из казачьих полков «Баратовский» марш. На нас, «мелкоту», — хорунжих, сотников и даже есаулов, — никто не обращает ни малейшего внимания. Мы сидим в хвосте длиннейшего стола, и каждый из нас говорит, что хочет, и пьет, за кого вздумается. Те, кому не хватило мест за большим столом, пристроились к так называемым «музыкантским» — двум небольшим столикам — и чувствуют себя там превосходно, подальше от аксельбантов, «моментов» и начальственных глаз бесчисленных командиров.
Рядом с «ныне царствующей» фавориткой сидит худой остроносый человек в иностранном мундире с большим, выдающимся кадыком. Это майор Робертс — британский военный агент при нашем корпусе. О нем втихомолку говорят в штабе, что этот офицер в небольшом чине значит не менее генерала, что через голову корпусного он поддерживает непосредственную связь со ставкой Великого князя[13]и что сам Баратов не брезгует заискивать перед ним. Я присматриваюсь к нему. Бесстрастное, чисто выбритое лицо, типичное лицо надменного бритта, и только мутно-серые, глубоко ушедшие под лоб, жестокие глаза да квадратный подбородок свидетельствуют о властном характере и силе воли этого человека.
Обед подходит к концу. Казаки и лакеи персы разносят фрукты и мороженое Звонче становится смех женщин, чаще звенят бокалы. Каргаретели нагнулся к одной из фавориток и что-то шепчет ей на ухо. Она жеманно откидывается назад и, закатывая глаза, хохочет мелким, деланным смехом.
В центре стола возникает веселое оживление. Раздаются возгласы: «Просим! Просим!» Со своего места встает красивый, холеный офицер в прекрасно сшитом новеньком френче с полковничьими погонами. Все стихает. Мастерски подражая манерам парижских шансонеток, полковник поет хрипловатым, словно с перепоя, голосом скабрезную французскую песенку:
Я знал блондинку,
другой такой не было в мире…
В самых пикантных местах дамы стыдливо потупляют глазки, а мужчины громко хохочут. Полковник заканчивает под гром аплодисментов. Сам корпусный смеется и награждает певца несколькими хлопками.
Рядом со мною сидит Гамалий. Он с аппетитом ест, обильно запивая кушанья красным вином. Лицо его замкнуто, и я тщетно пытаюсь прочесть в его глазах впечатление от всего того, что происходит вокруг нас.
Наконец генерал встает и в короткой речи благодарит гостей. Снова шум, приветствия, подобострастные взгляды. «Музыкантский» стол гремит «ура», и под звуки оркестра, играющего генеральский марш, корпусный в сопровождении Робертса уходит через сад в свои покои.
Зуев и Химич, оба основательно охмелевшие, выбираются из толпы бушующих офицеров и, покачиваясь, бредут к нам.
— А мы за вами, — лепечет Зуев, — мы за вами, господин есаул. Верьте, честное-е… слов-во… мы за вас… ду-у… шш… — он заикается и тянет: — ду-у-шу отда-а-дим.
— Отдадим, ей-богу, — подтверждает Химич.
— Ну, ребятки, — ласково перебивает Гамалий, — верю, верю вам, вот скоро и докажете все, а теперь сидайте на коней и айда в сотню, через час и мы приедем.
Зуев, пошатываясь, берет под козырек, а Химич смеется хитрым казацким смешком и пьяным, фамильярным голосом говорит:
— Начальство до дивок п-ишло… пон-нимаем… Ну, нехай вам боже, а нам описля!
Оба бредут к воротам разыскивать своих вестовых в куче перемешавшихся людей и лошадей. Мы идем в комнату дежурного штаб-офицера. Сад пустеет.
Гамалий в отличном настроении. Он вспоминает свою службу вольноопределяющимся в 1904 году.
«…У нас, среди вольноперов того времени, был один удивительный фрукт, графчик Олсуфьев, маменькин сынок, благородный отпрыск старого дворянского рода, — прислала его к нам в полк аристократка тетка, чтобы отхватил он себе медальку на георгиевской ленте или крест, — каким-то родственником приходился нашему полковому командиру, князю Трубецкому. Но, как на грех, приезжает этот фендрик, а князь накануне из-за болезни в Петербург эвакуировался и к нам назначили командиром генерала, да не из салонных, а простого, строевого, всю свою жизнь в гарнизонах тянувшего лямку. Генералу этому плевать на сиятельное родство и титулы его вольноперов. Вот идет как-то командир через двор, а навстречу ему Олсуфьев, — службы графчик не знал, строя не любил, нас, простых смертных, чурался, — и небрежно этак прошел мимо командира. Тот кричит:
— Кто таков?
— Граф Олсуфьев, — отвечает фендрик и этак изящно приподымает фуражку.
— Граф?… Я тебе покажу графа! Отчего честь не отдал? Отчего во фронт не стал?
— Не заметил, — говорит, — ваше превосходительство, а к тому же прошу не кричать на меня и не „тыкать“, меня это нервирует.
— Нервирует? А ну, вахмистр, в карцер этого неврастеника на десять суток! Я ему там нервы повылечу.
— Ваше превосходительство, я, — говорит фендрик, — в Петербург на вас князю Гагарину и генералу Куропаткину жаловаться буду.
Как затопает на него старик.
— Ах, ты, — кричит, — штафирка! Жаловаться тетушкам да бабушкам на меня будешь?! На двадцать суток его, каналью! Да чтобы каждый день в строю был, а потом — в карцер!