Ее студия находится в дальней комнате. Я смотрю вниз, в общий сад, где в сделавшемся теперь фиолетовым свете стоит дрозд, наклонив эбеново-черную головку, приготовившись вонзить желтый клюв в землю.
Слева от огромного, выходящего на север окна висит на стене оправленная в темное дерево шаль Иззи от компании «Русские балеты». Бахрома расчесана и расправлена, и свет, падающий из окна, отражается в стекле — из-за него трудно разглядеть завитки оранжевого, алого и переливчатого синего цвета. Очевидно, она ее больше не носит. Я помню, как она ходила в этой шали на вечеринки в студии Чантри. Даже пахнет ее студия так же, как пахла тогда: знакомый остро-кремовый запах бумаги и чернил заглушает слабый аромат специй в старом ящике из грушевого дерева.
На мгновение целиком, до головокружения, возвращаюсь в детство, когда я наблюдала, как Иззи движется, смеется, говорит, и думала: смогу ли и я когда-нибудь так легко общаться со всеми этими людьми, стану ли частью общества взрослых.
В комнате есть пара фотографий дочери Иззи, Фэй, и очаровательная ксилография — работа Иззи, — изображающая, как Фэй копается в песке на побережье. Но я замечаю, что на рабочей скамье нет набросков или лежащих в ожидании брусков дерева и Иззи убрала на место большие линзы.
— Ты знаешь, что теперь, когда я закончила каталогизировать письма дедушки, архив Чантри отправляется в Сан-Диего? — спрашивает Иззи. — Мне осталось только упаковать его, и он будет готов к отправке морем. Архив собираются отснять на микрофильм для всеобщего пользования. Даже ввести в компьютер. Я собираюсь получить столько гласности и рекламы, сколько смогу, когда архив будет переправлен. Сан-Диего для этого хорошо подходит. Может, мне удастся достаточно заинтересовать людей, чтобы убедить кого-нибудь переиздать «Под знаком Солнца и Луны». Может, даже издать собрание писем. В наши дни столько интереса к прекрасным печатным изданиям. Я получаю запросы от научного работника каждые несколько недель. Красное или белое?
Я достаточно хорошо знакома с издателями, чтобы понимать: она почти наверняка выдает желаемое за действительное. И этих запросов специалистов, похоже, недостаточно, чтобы заполнить ее дни. Как же она их заполнит?
Когда-то у нее было три проекта, занимавшие большую часть ее времени: один — рисование в чистом свете раннего утра, второй — изучение и чтение при ярком полуденном свете, и еще один — когда солнце садилось: рассматривание каждого зернышка, изгиба каждого камня и стебелька травы. Я не видела никаких признаков того, что она все еще занимается подобными делами. Неужели в жизни Иззи осталось лишь одно — быть семейным историком, как она это называет.
На стенах висят гравюры. Четыре из них я видела в качестве заголовков к мило изданной антологии поэм о временах года.
Несколько лет тому назад я нашла подержанную копию в книжном магазине Сиднея и подарила Адаму на какой-то маленький юбилей. Теперь мне кажется, что лучше всего удалась осень — на переднем плане сухие листья, изящно свернувшиеся, каждая их прожилка и грань так же точны и великолепны, как арки готического окна.
И хотя в студии не очень прибрано, на запятнанном центральном столе не видно свежих чернил, нигде не валяются резцы, ножи, куски дерева и линолеума, позволяющие предположить, что тут идет работа.
Интересно, сколько заказов Иззи получает в эти дни. Сколько себя помню, наброски, рассказы, объявленные неудачными, были главной частью ее жизни. Помню, как я маленькая, живя в Чантри, заползала обычно под ее рабочую скамью в студии, пока все остальные были заняты, и находила на полу, как тайное сокровище, крошечные обломки. Кусочки дерева были невероятно бледными и хрупкими — всего лишь серебряные и золотые зернышки, все еще чудесным образом цеплявшиеся друг за друга. Завитки линолеума были толще и темнее, покрытые, как гусеницы, сетчатым узором, они все еще слабо пахли льняным семенем.
Обычно, взглянув вверх, я видела ноги Иззи в заштопанных чулках и зашнурованных ботинках, которые рывками передвигались вокруг ножек табурета, и слышала ее тяжелое дыхание. Она никогда не возражала против моего присутствия, если все не начинало идти наперекосяк. Тогда она внезапно приказывала мне уйти, не злобно, но не допускавшим возражений тоном. Я выбиралась из-под скамьи, вставала, подбирала еще несколько кусочков, упавших на мои голые коленки, и утешала себя надеждой, что к чаю будет новый кекс или дядя Гарет поможет мне приготовить урок истории.
— Белое или красное? — снова спрашивает Иззи.
— О, Иззи! Красное, пожалуйста.
Она направляется на кухню.
— И минутки не пройдет.
На полке я вижу копию «Под знаком Солнца и Луны». На титульной странице — небольшой кружок и цитата, которую я знаю наизусть, потому что она набрана мелким шрифтом на каждой книге, которую печатает «Пресс». «Как говорится в „Эдде“, в земле великанов жил человек по имени Мундильфари, и у него было двое детей: дочь его Соль была солнцем, а сын его Мани — луной».
Я перелистываю страницы.
«В 1936 году Кай Приор окончил школу Слейда и решил, что лучше преуспеет в искусстве рисования, если переедет в Париж. Он никогда не был так глубоко увлечен ежедневной работой в „Солмани-Пресс“, как его младший брат, Гарет, а отъезд — все же не бегство. Но, как писал Уильям Беатрисе Вебб:
„С отъездом Кая в доме стало тише, однако мы понимаем, что его труд художника поднимает нас, ремесленников, до высокого эстетического уровня. Как он обычно любил говорить — в драматической манере юности, — он предан одному лишь искусству. Гарет особенно по нему скучает. Он смотрел на Кая снизу вверх с тех пор, как они были мальчиками, и, когда всплывает какой-нибудь вопрос о рисунке, именно Гарет всегда говорит: „А что бы подумал Кай? Он бы знал ответ!“ Но отъезд Кая умерил один мой тайный страх. С того давнего дня, когда мы с Мод впервые увидели часовню Чантри среди тогдашних садов и полей и поняли, что должны сделать ее душой нашего дома и нашей мастерской, даже душой самой семьи, я боялся, что однажды Кай и Гарет — такие разные по темпераменту — могут не согласиться, кто именно из них должен управлять „Пресс“. Элейн вышла замуж за Роберта Батлера — вы слышали об этом? — и, если бы у нее появился сын, проблема могла бы еще больше усложниться или же полностью разрешиться. Кто знает? Но сейчас, по крайней мере, я могу получать удовольствие от новостей об успехах Кая за границей и об увлеченности Гарета „Пресс“ дома. И знать, что никакое соперничество не причинит проблем нашей семье“.
Получив, как он написал своей матери, все, что мог получить в Париже, Кай в 1938 году переехал в Нью-Йорк. Там он примкнул к кружкам, куда входили такие многообещающие художники, как Бен Шан[12]и Чарльз Демут,[13]а в таких работах, как „Бэттери-парк, сумерки“ (1938, Музей современного искусства, Нью-Йорк) и „Док у Ист-Эгга“ (1939, частная коллекция), Кай быстро зарекомендовал себя как художник, привнесший чисто английскую чувствительность в круг тех, кого куда больше интересует индустриализм и эстетика.