На занятия к Хэррисону я приходила тщательно одетая и причесанная. Он расхаживал по комнате, поправлял меня, иногда хвалил, а я старалась расшифровать его действия. Вот он постучал пальцем по виску — это означает, что он заметил мои новые чулки или нет?
— У тебя хорошая осанка за инструментом, — сказал он однажды, и его слова породили цепную реакцию фантазий, в которых я держала осанку и в белых кружевах, а он был в утреннем фраке и белых перчатках. В тот день, замечтавшись, я играла хуже некуда.
Я любила его целый год, а потом за один вечер все мои мечты рухнули. Нас пригласили на вечеринку к соседям, где я, чтобы чувствовать себя рядом с ним раскованнее, осушила залпом два бокала переслащенного вина. За день до этого мы гуляли вдвоем в лесу за городом. Стояла осень, холодная и безветренная; облака над головой казались вырезанными из бумаги. Он зажег мне сигарету. Носками зашнурованных туфель я наступала на сухие желтые листья, и вдруг он прервал приятное молчание и произнес: «Ты такая славная, Хэдли. Одна из самых лучших девушек, которых я знаю».
Такие слова трудно назвать объяснением в любви, но я твердо сказала себе, что он меня любит, и поверила в это — задолго до того, как залпом выпила вино. Я подождала, пока комната не закружилась, и тогда направилась к Хэррисону, высоко поднимая ступни и осторожно ставя их на пол. На мне было черное кружевное платье. Самое красивое и любимое — в нем я всегда казалась себе похожей на Кармен. И возможно, именно платье, а не только вино, заставило мою руку потянуться к рукаву пиджака Хэррисона. Я никогда не прикасалась к нему раньше, и, думаю, он застыл на месте от одного лишь изумления. Мы стояли в оцепенении — прекрасные, как садовые скульптуры, — и в течение нескольких ударов сердца я была его женой. Я родила ему детей и хранила верность, и мне наконец удалось расстаться с невеселыми мыслями, поселившимися в моей голове, где надежда каждый раз спотыкалась обо что-то и погибала. Теперь я добилась своего. Уже добилась.
— Хэдли, — тихо произнес он.
Я подняла глаза. Голубые, похожие на далекие звезды, глаза Хэррисона сказали мне «нет». Сказали спокойно и тихо. Всего лишь «нет».
Что сказала я? Скорее всего, ничего. Не помню. Музыка заиграла невпопад, свет от свечей затуманился, рука моя упала на кружево юбки. Платье цыганки вмиг превратилось в траурный убор.
— У меня ужасно болит голова, — пожаловалась я маме, пытаясь объяснить, почему мне надо срочно домой.
— Ну, конечно. Надо нашу девочку быстрей уложить в постельку, — сказала мама с сочувственным выражением лица.
Дома я позволила ей помочь мне подняться по лестнице, затем надеть муслиновую ночную рубашку. Она укрыла меня одеялом, подоткнула его, положила прохладную руку на мой лоб и погладила волосы.
— Теперь отдыхай.
— Хорошо, — ответила я, не в силах объяснить, что отдыхаю уже двадцать один год и только сегодня вечером попробовала это изменить.
Только раз любовь коснулась меня. Была ли это любовь? Скорее, немыслимая боль. Два года я излечивалась от нее, много курила, худела; изредка меня посещала мысль — не прыгнуть ли мне с балкона, подобно измученной героине в одном русском романе. Через какое-то время, довольно затянувшееся, я поняла, что Хэррисон — совсем не злой принц, а я не его жертва. Он не обманывал меня, я сама обманывалась. Еще несколько лет мысль о любви заставляла меня бледнеть и вызывала легкую тошноту. Я по-прежнему оставалась доверчивой и нуждалась в опеке — например, со стороны Кейт.
В этот день мы исходили весь Чикаго: сначала в поисках первоклассной маринованной солонины, а потом — перчаток. Я позволила Кейт щебетать всю дорогу и отвлекать меня от мыслей об Эрнесте, и была благодарна за ее наставления. Пусть его намерения самые чистые, но все-таки я еще слишком впечатлительна и ранима. В Чикаго я приехала, чтобы отдохнуть от проблем, и добилась этого; но уходить от реальности тоже опасно. Дома я не была счастлива, однако предаваться мечтам об Эрнесте Хемингуэе — тоже не выход. Моя жизнь — это моя жизнь. Я должна научиться управлять ею и заставить работать на себя.
В Чикаго я провела еще одну неделю, и каждый день дарил мне новые впечатления. Мы ходили на футбол, были на утреннем представлении «Мадам Баттерфляй», днем и ночью бродили по городу. Когда я видела Эрнеста, что случалось довольно часто, то старалась не терять голову, а просто получала радость от общения с ним, не давая разыграться воображению. В его обществе я вела себя более сдержанно, чем раньше, но он ничего не говорил и не форсировал наши отношения вплоть до вечера перед моим отъездом.
К ночи подморозило, и гулять было слишком холодно, но некоторые из нас, взяв теплые одеяла и фляжки с ромом, забрались в «форд» Кенли и поехали на озеро Мичиган. Крутые дюны тускло белели в лунном свете, и мы — естественно, пьяные — придумали игру: залезть на вершину одной из них и скатиться вниз как бревно. Кейт скатилась первой — она во всем любила быть первой, за ней покатился, горланя песню, Кенли. Когда подошла моя очередь, я на четвереньках вскарабкалась на дюну — песок рассыпался под моими руками и ногами. Стоя наверху, я огляделась — кругом был простор и горящие холодным светом звезды.
— А ну, давай, трусиха! — прокричал мне Эрнест.
Закрыв глаза, я покатилась вниз и, набирая скорость, подскакивала на колдобинах. Благодаря изрядной дозе алкоголя я не чувствовала боли — только захватывающее ощущение азарта и свободы. Эйфория, смешанная со страхом. Впервые после детства я испытывала страх, от которого кружилась голова и замирало сердце, и это мне нравилось. Внизу, как только я остановилась, Эрнест выхватил меня из темноты и крепко поцеловал. В сладостном смятении я ощутила его язык на своих губах.
— Ой, — только и сказала я. Мне не пришло в голову подумать, видел ли нас кто-нибудь. Я вообще ни о чем не могла думать. Его лицо было совсем рядом — серьезное, открытое и взволнованное, не помню, чтоб раньше я видела у кого-нибудь такое выражение.
— Ой, — повторила я, и тут он отпустил меня.
Весь следующий день я собирала вещи, готовясь к возвращению в Сент-Луис. Чувствовала себя при этом потерянной. Проведенные здесь две недели взбодрили меня, и я не представляла, как буду жить дома. Мне не хотелось там жить.
В тот день Кейт работала, и мы заранее попрощались. Кенли тоже трудился, но был так любезен, что предложил подбросить меня до вокзала в свой обеденный перерыв, чтобы я не тратилась на такси. Собрав и упаковав вещи, я надела пальто, шляпку и расположилась в гостиной, дожидаясь его. Но в вошедшем мужчине я узнала Эрнеста.
— Кенли не смог выбраться?
— Не в этом дело. Я сам захотел тебя проводить.
Молча кивнув, я пошла за вещами.
До вокзала было недалеко, и в машине мы почти не разговаривали. На Эрнесте были шерстяные брюки, серая шерстяная куртка и темная кепка, надвинутая почти до бровей. Его щеки раскраснелись на холоде, он был очень красив. Красив — вот слово, точно определявшее его облик. В этой красоте не было ничего женственного — только безупречность линий, чистота и нечто героическое, словно он сошел со страниц греческой поэмы о любви и битвах.