— Блюма, Блюма, — повторял Хаим Нахт. — Я поверить не могу, что это говорит моя дочь! Человек поступает так, как вынуждают его обстоятельства. Все, что мы делаем или не делаем, заложено в нашей судьбе с самого рождения. И подумать только, что моя дочь…
— Лучше я пойду помогу маме, — прерывала его Блюма.
— Иди же, — говорил отец. — Пусть тебя направляет твое сердечко. Иди, помогай маме, пока я тут сижу и закрываю лицо руками от стыда, что обе вы надрываетесь, а я ничего не делаю и только дрожу при мысли о Судном Дне. Да, мне страшно при мысли, что придется за все ответить. Что я скажу, что предъявлю в свое оправдание, когда предстану перед Судом Всевышнего?
Нисколько не сомневаясь, что ему придется отвечать за свою беспомощность перед Господом, Хаим Нахт опускался на стул, закрывал лицо руками и плакал. Однажды он так вот сел и больше не встал: горе и унижения убили его до времени.
Блюма и ее мать остались одни, без всяких средств к существованию. Сначала они продавали книги покойного, его одежду, затем настала очередь стола и постели. Из своей маленькой квартирки им пришлось переселиться в еще более крошечную. Денег, оставшихся после смерти отца Мирл, едва хватало на жизнь впроголодь. А затем, то ли оттого, что она была хрупкого телосложения, то ли от горя, то ли от сырости в каморке, где они ютились, а может быть, от всего этого вместе, заболела и Мирл. Несколько лет она не вставала с постели. Врачи и прописываемые ими лекарства съели все их сбережения, но не вылечили ее. Бог увидел, как она страдает, и взял ее к Себе.
Соседи отправили сироту к ее родственникам в Шибуш, и те приютили ее — отчасти потому, что она приходилась им родственницей, отчасти потому, что ей можно было поручить работу по дому. Если бы человеку не было свойственно всегда оставаться недовольным своим положением, могло бы показаться, что Блюме не на что жаловаться: Всевышний наделил ее силой, красотой и умом в количестве, достаточном, чтобы утешить даже самого несчастного человека.
IV
Итак, Блюма сидела одна в своей комнате и читала. На столе, покрытом белой скатертью, горела свеча. Накануне Гиршл принес из библиотеки три книги, две оставил себе, а третью дал ей. Ум, которым обладала Блюма, позволял ей радоваться, когда выдавалась минутка посидеть за книгой.
По сути, вся жизнь родителей Блюмы была сплошным умиранием. Она много плакала, пока они были живы, а теперь в ее глазах, осененных длинными ресницами, можно было уловить лишь следы былой печали.
Книга, с которой она сидела в доме своих родственников, открывала перед ней другую жизнь. Она научилась ограничивать свой мир четырьмя стенами, когда ухаживала за больной матерью. Привыкла она и читать, потому что с детства книги стали частью ее существования. Пророческими оказались слова отца:
— По крайней мере, я научил тебя читать. Как бы тяжело ни пришлось тебе в будущем, в книгах ты всегда найдешь другую, лучшую жизнь.
У Блюмы не было ничего своего. Собственными она могла назвать разве что две свои руки, да и те она отдавала внаем. И только ум ее был свободен и мог уноситься куда заблагорассудится. Субботняя свеча скрашивала комнатку целомудренной девушки, и при свете ее она отдыхала от повседневных трудов. Кто из вас усомнился бы в том, что ей повезло? Бог осенил ее Своею благодатью, но никто ей не завидовал, все были о ней хорошего мнения. Никогда ее ни за что не ругали. Борух-Меир был добродушным человеком, и глаза его всегда ласково смотрели на Блюму, когда он наблюдал за ее работой. По правде говоря, он умел быть обходительным со всеми, не говоря уж о тех, кому выпало служить ему. Порой ему приходило в голову, что дочь Мирл заслуживала лучшей доли. А если уж ей суждено быть служанкой, то Бог нашел ей такого хозяина, который никогда не давал ей почувствовать зависимость ее положения, не задевал ее самолюбия.
Цирл была довольна Блюмой. Ей долго не везло с прислугой. После свадьбы дочери мать отдала ей свою кухарку, и старая женщина взяла на себя все хозяйство. Цирл охотно держала бы ее до самой смерти, но та вскоре получила письмо из далекого города. Муж, бросивший ее сорок лет назад, извещал бывшую жену, что умирает и хочет до этого увидеться с ней. Связав свои вещички, накопленные за долгую службу в чужих домах, она отправилась в путь. Неизвестно, застала ли она в живых своего бывшего мужа и долго ли прожила еще сама. Раввин того города, куда уехала женщина, которому написал сам Борух-Меир, никогда ничего не слыхал о ней. С тех пор Цирл не знала покоя. Никакая прислуга не могла ей угодить. Одна была недостаточно бережливой, у другой обнаружился сварливый характер, третья не умела вкусно готовить. Сама же Цирл была не особенно хорошей хозяйкой и только портила дело своими указаниями. Прислуга, удостоверившись в некомпетентности хозяйки, делала все по-своему.
— Если вам не нравится, — дерзко заявляла она, когда Цирл выражала свое недовольство, — делайте, пожалуйста, сами!
С прислугой была еще одна беда: она стала претендовать на полную свободу в вечернее, нерабочее время. Работницу, которая ни о чем не помышляла бы, кроме заботы о своих хозяевах, и готовую трудиться круглосуточно, теперь было не найти. В Шибуше народилась новая порода прислуги, ни в грош не ставившей своих хозяев. Уже не слышно было пения за работой — вместо этого воцарился дух враждебности, как если бы дом оккупировали вражеские солдаты.
Кто был в этом виноват? Не кто иной, как здешний обитатель д-р Кнабенгут, провозгласивший, что все люди равны и никто не вправе считать себя лучше других. Это он проповедовал во всеуслышание на общественных собраниях, в результате чего во многих головах завелись глупые идеи. Попробуй обругать служанку — она тут же отправится к Кнабенгуту, и тот подаст на тебя в суд за «диффамацию». Горничная перестала быть неотъемлемой частью дома. Она находила развлечения на стороне, а заработок относила в банк. Некоторые не стыдились называть себя социалистками или вели себя так, будто не они должны был служить хозяевам, а те им. Если бы Цирл не была занята целый день в лавке, она наняла бы какую-нибудь украинскую девушку, и только отсутствие возможности следить за тем, чтобы в кухне все было абсолютно кошерно, вынуждало ее нанимать заносчивых евреек.
Однако с того дня, как в дом вошла Блюма, все изменилось к лучшему. Не было такой работы, за которую не бралась бы девушка. Она делала все, что ее просили, и еще многое сверх того. Она готовила еду, варила варенье, стирала белье, чинила одежду, поддерживала чистоту в доме, и все это без шума и суеты. Если верить пословице «самая хорошая хозяйка не лучше того, кто ей помогает», то Цирл могла снова считать себя самой лучшей из хозяек. Как бы хорошо ей ни жилось за широкой спиной старой кухарки ее матери, с появлением в доме Блюмы стало еще лучше. Семь пар рук за семь дней в неделю не смогли бы переделать все то, что она успевала за день.
…Цирл уже вступила в возраст, когда женщину больше всего волнует, что ей приходится есть и пить. Она не была похожа на некоторых своих подруг, которые целый день грызли то миндаль, то изюм, а если натыкались на маринованную селедку, то с удовольствием обгладывали ее до самого хвоста. Нет, Цирл любила настоящую еду: хорошее жаркое, тушеное мясо, предпочтительно говяжью вырезку, печеночку, фаршированные гусиные шейки, яичные фарфелах, запеченные в духовке и политые соусом, которые так и таяли во рту, фаршированного кашей цыпленка… Еще до наступления обеденного времени она усаживалась за стол, с трудом помещаясь на стуле, и прикидывала, что должно быть подано на стол.