— Наподобие "Книги судеб"?
— Навроде того. Только книга – это старо: архангелов не напасешься с такой писаниной. Слыхал про такую новую штуку: называется "Le cinema"? Я это синема три года назад в Париже видел, да и к нам, говорят, прошлым годом привозили; не доводилось наблюдать?
— Вроде такие движущиеся картинки? — спросил фон Штраубе. Что-то он такое, кажется, читал в газете, не пытаясь толком понять. Вообще, он не был слишком охоч до новинок техники.
— Нет, брат, картинки – не то, — пояснил Бурмасов. — На картинках что хошь намалевать можно. А тут – лишь то, что в действительности, как на фотографическом снимке. И аппарат, чтобы сделать эту синему, тоже похож на фотографический. Только снимков таких много-много, не счесть, и все на одной длинной кишке из целлулоида. Потом эту кишку через другой уже аппарат просвечивают на простыню, кишка бежит, и все – как живое. Понимаешь: не плод фантазии, а самоё жизнь! Показывали: садовника водой окатили; так ведь, значит, вправду, живого садовника окатили – а потом нам показали на простыне! У меня сразу, поверишь, такой интерес! Ведь можно всю нашу жизнь – день за днем!.. Там же, в Париже, оба такие аппарата купил и кишки немерено верст, три с лишним тысячи франков не пожалел. Свое синема дома стал было делать, сценки там всякие, больше срамные, с Одилькой, с Сильфидкой да с сатиром с этим, с Филистратием, — обхохочешься. Только вышло не ахти как, темновато, все ж специалист нужен, надо, пожалуй, выписать… Да я, вообще, не к тому. Я вот о чем тут подумал: А что если там, на небеси, тоже свое синема? Почему бы нет? Если уж мы сирые додумались, то там, наверно, не дурней нас. И вот вся наша чумная жизнь, со всеми ее мерихлюндиями, все что было, что будет, — все у них уже запечатлено на кишку! А сами мы и не живем вовсе: просто кишку на просвет прокручивают – и мы скачем по простыне, покуда кишка не оборвется, такое вот синема. Тут что главное: мы не знаем, какая картинка дальше воспоследует. Так и мы: дергаемся, тщимся что-то изменить, бьемся лбом о завтрашний день, хотим что-то в нем предугадать… Глупо! Безмозглые картинки из чужого синема! Все равно ничего нельзя поправить, потому что – все уже есть! И "завтра", и "послезавтра", и – до конца дней! Каждое мгновение нашей жизни уже есть, и только ждет, когда его пропустят на просвет! И ничего нельзя поправить – для этого надо, чтобы кто-то там наново снял все синема. Наново родиться, то есть! Но тогда это уже не твоя получается, а чужая жизнь. Ты бы вот, к примеру, — хотел бы чужую жизнь взаймы?
Глаза у Бурмасова горели, как у безумца, но фон Штраубе вдруг подумал, что, как говорил, кажется, Полоний про Гамлета, в этом безумии есть определенная последовательность. Все более и более он сживался с Бурмасовской фантазией. Ему даже казалось, что еще прежде он дошел до этого сам. Ну да, все уже есть. Как даже в наикаверзнейшей математической задачке уже спрятано ее решение, так и в самом существовании Тайны уже заложена ее разгадка. Надо только набраться терпения в этом синема, дождаться, когда просветят в нужном месте. Отсюда и недавнее чувство свободы, отсюда и бесстрашие. Ибо – что есть судороги страха?..
* * *
— Это всего лишь наши судорожные потуги что-то изменить!
* * *
…Sic![12] И, наверно, человек, падающий в пропасть с кручи уже не испытывает страха: конец его слишком очевидно предрешен. Но что тогда вся человеческая жизнь, как не падение с такой же кручи, со столь же предрешенным концом, только чуть более растянутое во времени: просто целлулоидная кишка, которую кто-то прокручивает на просвет, оказалась немного длиннее, на самое чуть!
Он был настолько поглощен этими мыслями, что пропустил мимо ушей последний вопрос Бурмасова, но тот с пьяной прилипчивостью гнул свое:
— А? Как насчет чужой жизни взаймы? Моей вот, к примеру? С доминой этим, с капиталом, с сильфидками… Только уж и с грехом моим заодно!
— Да нет, меня как-то и моя – вполне…
— Врешь!
— Отчего ж это я – вру?
— Оттого что немец!
— Вот что Василий, — разозлился наконец фон Штраубе, — хватит называть меня немцем! Я русский офицер. А не нравлюсь – так могу и…
— Ну-ну! — снова усадил его Бурмасов. — Говорю ж, не серчай. Просто наш брат на чужое зарится – и скрыть этого не умеет. А ваш… Сам черт вас не разберет.
— Ладно, пускай буду немец, — сдался фон Штраубе. — Только скрытничаешь как раз ты. Говорил, тайна у тебя какая-то, поделиться… А сам…
Бурмасов, уже совсем пьяный, поскольку едва не каждое свое слово прихлебывал шампанским, которое все время себе подливал, стукнул кулаком по столу:
— Прав, чертов немец! Прав! За что еще уважаю – за логистику!.. Ну, изволь, выслушай, коли не боязно; а мне-то уже все трын-трава. Иуда я, понимаешь ли, получился, натурально иуда!.. Я тогда при штабе командующего служил, был на хорошем счету, во флигель-адъютанты светило: а как же! старинного роду, графских кровей! Тут еще любовь закрутила, и такая, скажу тебе, что – ни прежде, ни после. Ну а денег, сам понимаешь, пшик с маслом. И раскрутила меня эта фемина в один месяц так, что – хоть в петлю. Долгов назанимал тысяч на сто. Одна была надежда, что дядюшка-старик – миллионщик, и, кроме меня, наследников нет. Уж я, грех говорить, и Бога молил, чтобы его прибрал. Не знаю, моими молитвами или как, — только свершилось: преставился… Так меня вдобавок еще и его кредиторы – за горло; и дом выставили на торги, — каково?.. Ну, зарядил я, значит, свой "Лефоше", хватанул коньяку напоследок… А фемина моя тут как тут. Вроде, и дверь запирал на ключ; как ворвалась, не понимаю. "Миленький!" – кричит…
— "Миленький"? — переспросил фон Штраубе.
— Ага, что-то вроде… Тогда и свела она меня с этим хлюстом, не то он масон, не то еще какой халдей… Вдвоем-то они меня и подбили. Главное – даже не за деньги, ей-Богу! Не такой все же Иуда. Просто ей напоследок угодить хотелось, околдовала прямо, да и жизнь, думал, все равно решена… На шпионство я бы все равно не пошел, не из таковских; а тут, гляжу, бумажки-то им нужны – тьфу, никакой в них такой секретности, никакого ущерба для отечества. Всякая архивная дребедень, вся их секретность вышла лет полтораста назад. Мне как штабному из военного архива вынести – что раз плюнуть, а он, этот хлюст, он историей нашей, понимаешь, интересуется. И не упомню уже, сколько я ему тех архивных бумаженций попереносил. Он какие-то списки делал, а я бумаги потом – назад, в архив, и вроде ничего такого. Ну, а он меня, как бы для общего просвещения, на бирже в акции играть приобщил. Сам же мне двадцать тысяч одолжил и посоветовал, какие акции прикупить. Долгов я уж не боялся: семь бед – один ответ; прикупил, что он посоветовал: для начала – "Суэцкий канал", там заваруха была, акции упали до семи копеек за штуку. Только купил – политика вся тут же переменилась (помнишь, было дело?), и акции мои – сразу вверх. Да как! С двадцати тысяч до трех миллионов в одну неделю допрыгнула цена! Вот он, я думал, фарт! Жизнь спасена! Со всеми долгами рассчитался, дом дядюшкин, почитай, заново отстроил, по последней технике, а то за сто лет все в труху превратилось… Главное – как он, хлюст, сумел вычислить?.. И по-благородному получилось: вроде бы не с его стороны расплата, а с моей – фортуна. И бумажки эти старинные, что я ему носил – они тут ни с какого боку.