немного сутулый, широкий в плечах, с тёмными, глубоко посажеными глазами, всегда молчаливый, погружённый в себя. Уже и не юноша, но муж, — как-никак стукнуло ему аж сорок три года, — не раз ходивший на рати. Старики говорили, вельми похож он на своего деда, Романа Великого, но было в нём что-то и от матери, первой жены Даниила, наполовину половчанки — какая-то кошачья порывистость, страстность, порою вспыхивающая из-под личины наигранного хладнокровия.
Средний сын Даниила, златокудрый синеглазый Мстислав, был прямодушен, наивен, храбр. Извечный весельчак, насмешник — с ним всегда и всем было легко и просто. Этот не умел скрывать своих помыслов, не таил ни на кого зла, а просто жил и радовался тому, что живёт. Из Мстислава будет добрый ратник и воевода, но державным властителем быть такому не дано.
Младший, Шварн, или Сваромир, сын Даниила от второго его брака с литвинкой, совсем ещё юноша около девятнадцати годов, болезненный и хилый, был паче прочих любим отцом. Так всегда: сильные любят слабых, защищают, оберегают их.
Отблески пламени падали на бледное лицо Шварна с тонкими бескровными устами, он беззвучно шептал молитву, сложив на груди руки, пепельного цвета волосы его редкими прядями падали на чело, глаза были печальны, порою в них вспыхивали искорки страха. Рядом с высокими братьями он казался особенно маленьким и каким-то даже жалким.
«Сыну моему Шварну, — чёл гнусавым бесстрастным голосом Лука. — Жалую Галич, Холм и Дрогичин….».
Лев резко вскинул голову, грозно прищурился, злобно покосился в сторону мачехи.
Княгиня Юрата ответила ему холодной усмешкой.
«Сыну моему Льву, — продолжал боярин, — даю в удел Перемышль и Львов….»
Лев стиснул длани в кулаки. По лицу его растёкся багряный румянец гнева. С трудом сдержавшись, чтобы не прервать чтение, он застыл на месте и отвёл взор в сторону. Изо всех сил старался он выглядеть равнодушным и не показывать своего озлобления.
«Вот как, стало быть, отче, — пронеслось у него в голове. — Наследником своим мальчишку содеял. Что ж ты наделал, отче?! Почто губишь самим собою созданное?! Смешно ведь, смешно! Кто сего Шварна слушать будет?! Ты погляди, погляди! Да он в боярской узде шею себе свернёт! А всё она сие устроила, стерва!» — обругал он в мыслях Юрату.
После того как князь Даниил бежал от Бурундая в Венгрию, между ним и старшим сыном состоялся долгий нелицеприятный разговор. Лев обвинял отца в слабодушии, в том, что зря столько лет искал он себе друзей на Западе, что пустое это было дело — надеяться на помощь папы в войне с монголами. Даниил и Лев тогда крепко повздорили, и теперь стало ясно, что княгиня Юрата искусно воспользовалась их ссорой.
«Выходит, слепа она, любовь родительская. Державу свою готов отец в жертву принести. Нешто не разумеет, что убивает все начинанья свои?!»
Отбросив на время беспокойные мысли, Лев неохотно вслушался в слова Луки:
«Сыну Мстиславу даю Луцк. Брату своему Васильку завещаю Владимир….».
Дальше шло перечисление сёл, которые Даниил передавал своей княгине и снохам, а также дарил монастырям и церквам. Лев почти не слушал, он то бросал недобрый взгляд на золотистую бороду дяди Василька, то на перепуганного, нахохлившегося Шварна («Тоже мне, князь!»), то на самодовольное, густо набеленное, миловидное лицо мачехи («Муж на смертном одре, а она довольнёхонька!»).
Наконец, Лука замолчал.
— А теперь покиньте меня, — глухо прохрипел Даниил. — Останься ты один, брат мой Василько.
Сыновья и снохи, тихо шурша одеждами, вышли из палаты. Юная жена Мстислава, дочь половецкого хана Тегана, не выдержав, вдруг расплакалась. Княгиня Добрава Юрьевна, супруга Василька, полная, статная жёнка лет пятидесяти, положила унизанную перстнями с самоцветами руку ей на плечо и стала шёпотом успокаивать.
— Чего ты, донюшка… — донеслись до ушей Льва её ласковые слова.
Князья с княгинями расположились в горнице. Шварн, медленно вышагивая вдоль стены, пробормотал:
— Чего-то долго они там, со стрыем[48].
— А ты поди, постучись, — огрызнулся Лев. — Как-никак, старший топерича меж нами.
Шварн сильно смутился и, густо покраснев, отошёл к слюдяному окну.
«Что, не по тебе шапка? На чело давит?» — со злостью подумал Лев. В палате воцарилось молчание. Пятеро княгинь в чёрных платьях в ряд сели на скамьи напротив Льва с Мстиславом.
Возле Юраты расположилась юная жена Шварна, княгиня Альдона, тоже литвинка, дочь покойного князя Миндовга[49]. Лев невольно засмотрелся на писаную красавицу. У Альдоны были большие лучистые глаза, а уста такие, что придворный гусляр назвал их «сладкими, стойно[50] мёд».
«Ну да на что она мне, девчонка сопливая!» — одёрнул себя Лев, глядя, как Альдона всхлипнула и поспешила вытереть платочком свой прелестный римский носик.
«Тоже мне, великая княгиня Галицкая и Холмская выискалась!» — Он вдруг тихо засмеялся, чем вызвал удивлённые и возмущённые взгляды княгинь.
Особенно вознегодовала жена Льва, Констанция, дочь венгерского короля Белы. Худая, костистая, с пепельного цвета волосами, в которых пробивалась уже первая седина, она недовольно зашевелила ноздрями своего острого длинного носа и гневно осведомилась у мужа:
— Чему ты смеёшься? Твой отец умирает!
Лев опасливо завертел головой, уловил злую насмешку в глазах Юраты и, ничего не ответив, молча махнул рукой.
В горнице снова воцарилось тягостное молчание. Вдруг Шварн, стоявший у окна, возгласил:
— Всадники скачут! Альдона, там твой брат, Войшелг! Вон я вижу его чёрную рясу!
Бирич[51] у крыльца воскликнул:
— Великий князь Литвы Войшелг!
Шварн, словно мальчик, выбежал из горницы. Ничего в этом юнце не было от великого князя, будто какой простодушный отрок спешил навстречу товарищу своих детских игр и беззаботно радовался, вмиг отбросив прочь все свои горести и печали. Красавица Альдона, мгновенно оживившись, пошла за ним следом. На лице Юраты появилось выражение досады.
— Да, непристойно, — сощурившись, с издёвкой качнул головой Лев. — Рази тако великий князь себя держать должон? Ты бы, матушка, поучила его малость розгами.
Юрата недовольно прикусила губу, боярин Лука, не выдержав, фыркнул, Добрава Юрьевна осуждающе сдвинула брови.
Вскоре на пороге палаты появился князь Войшелг, сын Миндовга. Поверх дощатой брони[52] на нём была чёрная монашеская ряса. Отбросив назад куколь[53], литвин по очереди поздоровался и облобызался с князьями.
Было что-то твёрдое, решительное и в то же время смиренное в чертах этого человека лет тридцати, с густо поросшим светлой бородой сухощавым лицом и свинцово блестящими глазами, такое, что люди, слышавшие о прежних и нынешних его