и чаем, это значит, что у него что-то случилось.
— Хорошо, я возьму пиво, — быстро проговаривает он. Пива ему не хочется, но чёрт бы с ним, пускай будет пиво.
Раздражать Давида в данный момент ему хочется ещё меньше.
— Вот нефиг мне делать одолжение.
Павел качает головой:
— Сам же сказал.
— Я не сказал тебе, чтобы ты пил. Я сказал, что ты задрал, — он откладывает в сторону барную карту. — Тут есть шоколадный стаут, тебе понравится.
— Он сладкий? — интересуется Павел, и Давид тут же начинает смеяться.
— Нет, девочка, — отвечает он. — Если тебе хочется послаще, остаётся только «Дюшес».
Павел тоже смеётся:
— Да иди ты.
Он любезно отказывается от «Дюшеса» и соглашается на стаут. Тот оказывается довольно горьким и не настолько шоколадным, как бы хотелось, но это уже неважно.
Сойдёт.
— У тебя что-то случилось? — аккуратно интересуется он наконец. Давид на это тут же пожимает плечами.
— Для того чтобы захотелось выпить с другом пива в пятницу вечером, непременно должно что-то случиться? — произносит он вслух.
Это звучит колюче. Всё, что он успел сказать за эти несколько минут (кроме, пожалуй, «девочки»), прозвучало колюче, и теперь Павел уже не сомневается в верности своего вывода.
Он молчит. Молчит, чтобы не раздражать сильнее. Какое-то время тишина между ними становится пугающей и тягучей.
Она напоминает резину.
Кажется, она даже пахнет ею.
— Паш, мне кажется, у меня едет крыша, — говорит наконец Давид.
— В… в каком смысле? — переспрашивает Павел, стараясь не подавать виду, что эта фраза его напугала.
А она напугала.
— В прямом, — отвечает Давид. — Помнишь, я рассказывал тебе про глюки в детстве?
Конечно, Павел помнит. Такое трудно забыть. Давид говорил ему, что после смерти матери, у него начались тяжёлые психозы. У него были кошмарные сны, а несколько раз даже случались галлюцинации, в которых он слышал её голос.
Во время одного из подобных припадков Давид даже будто бы видел её фигуру, стоящую в дверях, но до сих пор сам не уверен, была ли это действительно галлюцинация или же плод его слишком буйного воображения.
Как бы там ни было, галлюцинации с голосом у него действительно были. Дедушка Давида, известный психиатр, вроде бы даже возил его на консультацию к другому известному психиатру. Тот сказал, что подобное может быть результатом очень сильного стресса, который ребёнок испытал из-за смерти матери.
Тем более — трагической смерти.
Мать Давида покончила с собой, бросившись под поезд на станции метро. Давид даже говорил, на какой именно, но к своему огромному стыду Павел не помнит её название.
Говорить о родителях Давид не любит, это Павел тоже заметил, потому что старался понимать. За всё время, что они дружат, Павел успел узнать лишь то, что мать Давида давно умерла, а отец — нотариус по профессии, зовут его Самуил Соломонович, и, несмотря на преклонный возраст, он всё ещё работает, даже не думая выходить на пенсию.
Евреи всегда работают, пока их не вынесут вперёд ногами. Так Давид сказал.
Павел догадывался, что с отцом Давид не слишком близок, но никогда не спрашивал его об этом.
Более-менее охотно Давид рассказывал лишь о покойном дедушке, профессоре психиатрии Аврааме Мошевиче Вайсмане. Он даже обмолвился, что после смерти деда взял его фамилию.
Павлу подумалось, что, должно быть, отца Давида расстроило и обидело такое решение. Но спрашивать об этом он не стал.
Потому, когда в один прекрасный день Давид выдал ему целую тираду о гибели матери, вплоть до мельчайших подробностей, Павла это очень удивило.
До этого случая он слышал от друга только что-то вроде «она умерла, когда мне было девять».
Павел всеми силами старался не показывать удивления. Он просто сидел и слушал, а Давид отчего-то разозлился, выдал, что ему, Павлу, явно на это «насрать», а то бы он-де «хоть как-то да реагировал».
После этого он замолчал и о матери больше не рассказывал. Павел боялся, что они сейчас рассорятся, но этого не произошло: через пару дней Давид объявился в прекрасном расположении духа.
Однако о матери он больше никогда не говорил. Это Павел тоже заметил.
Сейчас же Давид интересуется, помнит ли Павел про его «глюки в детстве», и Павел вынужден что-то ответить.
Он не знает, как ответить правильно. Сказать «да»? «Да, помню»? «Конечно, помню»?
А, может быть, снова спросить, что случилось?
Не найдя верного ответа, он кивает. К счастью, Давид сегодня не настроен на это обижаться.
— По-моему, у меня началось то, что было в детстве, — говорит он наконец, и Павел тут же напрягается внутренне, а Давид продолжает: — Она снится мне в мерзких, ужасных снах, эта… — он обрывает фразу, но Павел прекрасно знает, какое слово его друг хотел сказать.
Он хотел сказать «эта дура».
Именно так Давид называл мать в тот злополучный день, когда его прорвало и он выдал Павлу эту историю.
За весь свой рассказ он ни разу не назвал её ни «мать», ни «мама».
Он говорил «эта дура».
Павла это, помнится, очень покоробило, но он не стал сообщать об этом Давиду.
Наверное, он скорее умер бы, чем позволил себе какие-либо комментарии касательно этой истории.
И не только потому, что не хотел задевать Давида, а ещё и потому, что сама история была гадкой, ужасной, по-настоящему страшной.
Раньше Павлу вообще казалось, что подобные вещи происходят только в художественных фильмах, а именно — в психологических триллерах.
Мать Давида страдала тяжёлой формой шизофрении. В голове она слышала голоса. Эти голоса ненавидели маленького Давида, они внушали его матери — «этой дуре» — что это не её сын, точнее — не её настоящий сын. Они говорили, что сын — на самом деле нечеловеческое отродье, вместилище демонов или что-то в этом роде. Пару раз она пыталась причинить ему вред, а затем её заперли в психушку. Иногда её выпускали, но