которыми Никита приехал из Иркутска на фронт, никого не было. Были здесь люди все незнакомые, в большинстве прибывшие с Дальнего Востока — рабочие Владивостокского порта, грузчики, моряки, рабочие Хабаровского арсенала и водники Благовещенского затона.
Никита лежал на верхней койке, и ему был виден едва ли не весь вагон. Прямо против него, через проход, сидел, по-турецки поджав ноги, большеголовый человек с огромными залысинами, делающими лоб неестественно большим и высоким. Широкие плечи человека были забинтованы марлей, а правая рука висела на перевязи. В левой он держал листовку и поминутно заглядывал в нее, что-то сердито объясняя своему соседу.
Слова лобастого становились все отчетливее и яснее, точно он издали приближался к Никитиной койке.
— Да ты послушай, послушай… — говорил он. — Разве в одном Семенове дело? Один бы он никогда не сунулся. Вот о чем думать нужно… Ты послушай…
«О чем это они? — подумал Никита. — Ах да, о сражении под Оловянной, о семеновцах…»
Лобастый склонился над зажатой в руке листовкой и стал читать:
«На Сибирскую Советскую республику совершено нападение международным капитализмом… Командующий японской эскадрой, стоявшей во Владивостокском порту, отдал распоряжение о высадке японских войск во Владивостоке и выпустил воззвание к населению, в котором лживо заявляет о своем сочувствии революции…»
— Капитализмом… — прошептал Никита и вдруг сразу все вспомнил и все понял. — Японский десант…
Лобастый поискал в листовке глазами, откашлялся и продолжал читать сиплым простуженным голосом:
«В то время, когда Российская Рабоче-Крестьянская Республика только что была вынуждена пойти на тяжелый несчастный мир с одним из мировых хищников — германским капиталистическим правительством, чтобы получить хоть малую передышку для сплочения всех народных сил, в то время, когда все противники Рабоче-крестьянской власти внутри страны потерпели поражение, другой международный хищник — капиталистическая Япония, подавляя сопротивление своих рабочих и крестьянских масс, арестуя японских социалистов, приходит на помощь русскому капиталу, русским помещикам и кулакам в их последней борьбе, в их последней схватке с рабочими и крестьянами…»
Лобастый хмурился, читал медленно, с натугой, и при каждом слове его густые, как пучки мха, брови вздрагивали и смыкались у самой переносицы. Листовку он держал близко перед глазами, с неловкой осторожностью, точно боялся, что она выпадет из руки и, как стеклянная, вдребезги разобьется об пол.
Никита, не отрываясь, смотрел на шевелящиеся губы чтеца. Движение их помогало ему лучше понимать смысл слов, заглушенных шумом поезда.
— Разбираться в этом нужно, — сказал лобастый, дочитав листовку. — Международный капитал… Капиталисты всех стран…
Сосед Никиты, худощавый красногвардеец с узким желтым лицом тяжело больного, с забинтованной головой, нетерпеливо морщил лоб и поднимал вверх брови, стараясь подвинуть ими мешающую ему повязку.
— Ты другое в расчет возьми, другое… — заговорил он, едва дослушав лобастого. — Вчера — одно, а сегодня — другое. А у тебя получается, что время на месте стоит. А времечко, оно бежит и нам помогает. Вчера японцы Семенова против нас из Маньчжурии послали, вроде затравки — силы наши испробовать, и он наступал, а сегодня он без оглядки назад бежит, холку ему ладом намяли… Поглядят они на него и призадумаются…
— Призадумаются, жди… — проворчал лобастый. — Или, мечтаешь, так просто назад уйдут?
— Попросят…
— Даве сказывали, англичане тоже десант высадили и американские войска движутся. Будто уже приказ получили и морем плывут, — осторожно сказал кто-то с подвесной койки в углу.
Самого говорящего видно не было, и голос его доносился непонятно откуда, глухой и слабый, словно кто говорил в тамбуре за закрытой дверью.
— То-то и оно, — сказал лобастый. — Не одни японцы, весь мировой капитализм…
Раненые притихли, слушали спорящих и хмурились. Вести о японском и английском десантах тревожили всех. Улыбался один пленный баргут — сосед Никиты по койке. Молодой, широкоскулый, черноволосый, с лицом того бурого цвета, каким бывает листва осин поздней осенью, после первого мороза, баргут глядел на лобастого и улыбался. Его маленькие, блестящие, как у мыши, глаза смотрели сквозь узкие косые прорези не то с любопытством, не то с лукавой хитрецой.
Здесь, среди раненых красногвардейцев, баргут чувствовал себя скорее гостем, чем пленником. Нетяжелое ранение не беспокоило его, и он был весел. Он поминутно улыбался, хмыкал что-то себе под нос и ерошил черные жесткие волосы, которые, видимо, раньше сбривал, теперь же они отросли и торчали частой щетиной над узким и как бы вдавленным лбом. Стоило кому-нибудь взглянуть на него, как он сейчас же расплывался в улыбке и кивал головой с таким видом, словно встретился со своим самым лучшим другом.
«Хитрит или в самом деле не понимает, что наделал? — подумал Никита, взглянув на баргута. — Неужели ничего не понимает…»
На пристальный строгий взгляд Нестерова баргут ответил все той же приятельской улыбкой. Очевидно, он испытывал к Никите, как к своему сверстнику, особое расположение. Глаза его заблестели сильнее, под приподнявшейся верхней губой оголился ряд мелких белых зубов, он закивал головой и от удовольствия даже прищелкнул языком.
Эта беспричинная радость баргута рассердила Никиту, и он в досаде отвернулся к окну.
Поезд проходил по берегу Байкала. Слева почти к самым окнам вагона подступали то желтые, то буро-красные скалы, отвесные и такие высокие, что невидимые из окна вершины их, казалось, упирались прямо в небо. Блестки слюды, вкрапленные в камень, вспыхивали на солнце то золотым, то розовым, то даже черным огнем. Справа лежал Байкал. Освещенная солнцем водная поверхность гигантского озера была неподвижна, как в каменной чаше. От воды поднимались колеблющиеся волны света, и чудилось — сам Байкал освещен изнутри голубыми огнями.
Баргут заворочался на своей койке, приподнял голову и сказал:
— Далай-Нор…
Он щурил глаза и так смотрел на сверкающую поверхность озера, будто Байкал испугал его.
— Далай-Нор…
— Забалакал… —