провисший брезент потолка и под порывами ветра, как паруса, вздувались брезентовые стены.
Никита приподнимался, прислушивался к шуму ветра и к гулу орудийных выстрелов, потом снова опускал голову и закрывал глаза.
Теперь время обгоняло события. Он видел бой, который только-только должен был разыграться на берегах Онона, отстреливающиеся бронепоезда белогвардейского атамана Семенова, бегущие желтые цепи семеновских баргутов, скачущую под желтыми знаменами кавалерию…
«Куда теперь Коптяков поведет сотню? — думал Никита. — Нам было поручено охранять фланг наступающих войск… Но теперь Оловянная близко и, наверное, наши повернут снова к железной дороге. Они будут наступать вместе со всеми, только я не буду…»
Нога болела. С приближающимся вечером приходил озноб, мысли путались и беспорядочно сменяли одна другую.
Никита понял, что теперь ему придется надолго покинуть отряд и надолго расстаться с друзьями. Его отвезут в госпиталь, а отряд уйдет за Онон к границам Маньчжурии.
Никита беспокойно заворочался на своей подвесной койке, и нога заболела сильнее. Ногу жгло, как будто она лежала на горящих углях, раскаленная и неподвижная, точно чугунная болванка на горне, и жар от нее растекался по всему телу.
Брезентовую койку качало, как лодку на волнах. Жар рос, и мысли Никиты становились похожими на сновидения. То он видел Василия Нагих, с хмурым лицом стоящего над кровавой портянкой, то домики родного шахтерского поселка при Черемховских рудниках и белый снежный пустырь.
…Ветер метет снег и словно гребнем расчесывает тонкие ветви единственной на пустыре березы. Далеко впереди, за изгибом насыпи, как сирена в бедствие, гудит паровоз.
Никита бежит через пустырь. Он один — все уже на станции. Только бы успеть к выдаче оружия, к посадке в вагоны.
Встречный ветер мешает бежать, перехватывает дыхание, бьет в лицо сорванным с насыпи снегом.
Возле железнодорожной насыпи — толпа. Сейчас, в бреду, Никита яснее, чем сквозь снег, чем тогда, видит знакомые лица шахтеров. Вот он на улице вместе со всеми и за плечами у него винтовка.
Вышли мы все из народа Дети семьи трудовой… —
поет красногвардейский отряд, и вместе с отрядом поет Никита.
На улицах пусто и только тускло, колеблемые ветром, горят заснеженные фонари. Под фонарем Никита видит мать.
— Пришла-таки, — говорит он соседу в строю, Василию Нагих. — Отец дома больной лежит, а она сюда… К чему? Вез проводов обойдемся. Лишнее это…
— Мать никогда не лишняя, — говорит Василий.
Перрон. Женский плач, сопение локомотива и визг растворяемых в теплушках дверей…
Мать обнимает Никиту, а за ним и Василия.
Паровоз пыхтит, напрягая силы, и пускает из-под колес густые клубы пара. Все кругом застилает туманом. И вдруг исчезают и станция, и перрон, и поселок, будто уже не минуты, а недели бежит, подрагивая на рельсах, красногвардейский вагон…
Никиту тряхнуло, и койка его накренилась. Он открыл глаза. Вагона не было. Через неприметную раньше дыру в нависшем потолке пробивался солнечный луч и дрожащим светлым пятном ложился на стенку повозки.
Санитарная линейка стукнула колесами, словно перекатившись через канаву, и остановилась. В то же мгновение Никита услышал шелест травы и шаги.
— Шибко растрясло? — спросил санитар, отогнув край брезента.
— Нет. Я, кажется, задремал… А наши где?
— Вперед ушли. Оловянную-то, видать, уже взяли. Тихо кругом.
Прямо перед собой, под нависшим краем брезента, Никита увидел реку. Воздух над ней был прозрачным и таким же голубым, каким он бывает в раннюю весеннюю пору после первого дождя, а за рекой, на горизонте, в полумраке ненастья еще черным дымом клубились тяжелые облака, похожие на голые каменные горы.
«Не придет Василий, — подумал Никита. — Наши, наверное, уже далеко».
3
К вечеру Оловянная была взята Дальневосточным социалистическим отрядом Красной гвардии, и ночью санитарная линейка привезла раненого Нестерова на станцию.
Здесь еще дымились подожженные вагоны и на путях валялись трупы семеновских солдат. Их темные монгольские лица при лунном свете казались черными.
Кругом было тихо, так тихо, как бывает только после сражения, когда наступает утоляющая тишина, которую уставшие от грохота боя люди боятся потревожить и слушают так же жадно, как пьет холодную ключевую воду путник, истомленный долгим знойным днем.
Вместе с другими ранеными Нестерова поместили в санитарный поезд и отправили на запад.
Первые дни Никита лежал на подвесной койке в полузабытьи, ничего вокруг себя не видя и ничего не слыша, кроме размеренного стука колес под вагоном.
Рана загноилась, температура не спадала. Он лежал, закрыв глаза, стараясь ни о чем не думать, забыться сном, но не мог. Боль в ноге не стихала ни на минуту, а во время перевязок и ночами становилась невыносимой. Никита знал, что рана его серьезна, что ранен он разрывной пулей и что везут его в иркутский госпиталь, где будут делать какую-то сложную операцию, которую не могли сделать в санитарном поезде.
Все это он понял из разговора врача с медицинской сестрой во время очередной перевязки, но расспрашивать их ни о чем не стал. Боль в ноге и высокая температура не давали ему сосредоточиться, обдумать и понять как следует, что случилось с ним и что будет дальше. Лишь на четвертые сутки он почувствовал себя лучше и утром, очнувшись от полусна-полубреда, оглядел свое новое жилье и своих новых товарищей.
На всех койках лежали и сидели раненые, однако ни из сотни Коптякова, ни из рот черемховских рабочих, с