(конь несет привязанного к нему Мазепу по обширным русским равнинам). В «Джиннах» (где поэт хочет изобразить нарастание, а затем спад душевных волнений) краткие вначале строки постепенно удлиняются по мере приближения зловещей стаи духов, символизирующих нарастание тревоги; эта тревога доходит до своего апогея в восьмой, серединной и самой длинной строфе, когда злые духи, кажется, вот-вот с шумом обрушатся на старый дом:
Дом весь дрожит, качается и стонет,
И кажется, что вихрь его наклонит,
И оторвет, и, точно лист, погонит,
Помчит его, в свой черный смерч втянув.
(1, 410. Перевод Г. Шенгели)
Затем после резкого перелома строки стиха снова укорачиваются — звуки постепенно замирают по мере удаления джиннов:
Мрак слышит
Ночной,
Как дышит
Прибой,
И вскоре
В просторе
И в море
Покой.
(1, 410–411. Перевод Г. Шенгели)
Виртуозность, гибкость и непринужденность стиха, богатого разнообразными ритмами и рифмами, вся роскошь красок, звуков и образов, расточаемых Гюго в «Восточных мотивах», говорят не только о богатом воображении поэта, но и о том, что ему удалось впервые для себя открыть чувственный — красочный и динамичный мир, окружающий человека.
Следующие поэтические сборники Гюго — «Осенние листья» (1831), «Песни сумерек» (1835), «Внутренние голоса» (1837), «Лучи и тени» (1840) — свидетельствуют о его углублении и в самого себя, и в окружающую жизнь, о стремлении поэта проникнуть в законы мироздания и человеческой судьбы.
Во введении к французскому изданию, объединяющему сборники «Восточные мотивы» и «Осенние листья» (1964), современный исследователь творчества Гюго Пьер Альбуи отмечает, что эти два сборника дают представление о необычайном разнообразии поэзии Гюго, о различных тональностях, которые она в себе заключает. «…Поэзии внешнего мира, — говорит он о «Восточных мотивах», вспоминая бескрайние просторы, пустыни, леса и степи, по которым скачет привязанный к своему коню Мазепа, — противостоит интимный лиризм «Осенних листьев»; за «Восточными мотивами», где «я» поэта почти совершенно отсутствует, следует сборник, поистине открывающий поэзию личного «я»… Обе книги являются как будто маленькими истоками бесконечных рек: поэзии внешнего мира в пространстве и времени, и поэзии внутреннего мира, мира своего «я»[14]. Сопоставление это не надо понимать так, будто эволюция Гюго в сборниках 30-годов ведет его в замкнутый мирок личных переживаний. Но отныпе центром поэтического мира становится богатая душа поэта, которая вбирает в себя всю вселенную. Это значит, что от внешнего воспроизведения окружающего мира Гюго движется в своей поэзии ко все более глубокому его восприятию и осмыслению.
Поэтические сборники 30-х годов, особенно первые из них, создавались в бурный период истории Франции: июльская революция 1830 г., сбросившая с трона дворянскую династию Бурбонов и установившая буржуазную монархию Луи-Филиппа; восстание лионских ткачей в ноябре 1831 г. — первое самостоятельное восстание рабочих, написавших на своем знамени: «Жить работая или умереть сражаясь»; республиканские восстания 1832 и 1834 гг., первое из которых Гюго впоследствии опишет в «Отверженных», — таковы были события, содействовавшие возмужанию его мысли и поэтического гения.
Насколько сам поэт был захвачен дыханием этих революционных событий, видно из его предисловия к сборнику «Осенние листья». «Мы переживаем важный политический момент, — говорит он. — …Во всем мире внимательное ухо слышит глухой шум революции… и внутри, и вне Франции колеблются верования, умы возбуждены… теории, вымыслы везде приходят в столкновение с действительностью» (14, 161). Уже здесь определяется отношение Гюго к революциям, которые он характеризует как «славные смены человеческих возрастов», признаваясь, что «вулкан революции» его притягивает.
В сборниках Гюго нашла отражение многообразная жизнь эпохи. В первом же стихотворении «Осенних листьев», рассказывая о своем детстве («Веку было два года»), он говорит, что все заставляет «вибрировать его душу», которая поставлена «в центр вселенной» и откликается на все, подобно «звучному эхо».
Гюго-поэт постоянно всматривается, вслушивается, вдумывается в окружающее. Наблюдая картины чудесных закатов, он не просто любуется ими, как в стихотворениях «восточного» цикла, но за чувственным великолепием красок и форм пытается найти «ключ к тайне» бытия («Закаты»). Поднимаясь на гору, он прислушивается к двум голосам, которые несутся к нему снизу: один из этих голосов — величественный и гармоничный гимн природы, другой — скорбный и режущий слух вопль человечества, в котором смешались «брань, богохульство, плач, угроза и мольбы» («Что слышится в горах»). Мысль поэта часто занимает неведомое грядущее и то, что оно несет людям: «Восток, восток, восток! Что видно там, поэты?» — вопрошает он в «Прелюдии» к «Песням сумерек», делясь с читателем своим сомнением:
Но нам неведомо, действительно ли это
Сияньем солнечным лучи зари горят,
Иль то, что в этот час таинственного света
Восходом кажется, — быть может, то закат?
(1, 467. Перевод В. Давиденковой)
В новых поэтических сборниках Гюго обнаруживается, таким образом, заметное изменение его художественной манеры. Лишенные экзотической роскоши «Восточных мотивов», они проникнуты не только более глубоким лирическим чувством, но и вдумчивой философской мыслью. Раздумья о судьбах людей, об их бедах и радостях, об их прошлом и будущем постоянно волнуют Гюго; «чистого» созерцания, «чистой» природы для него не существует. Много позднее, уже будучи политическим изгнанником Второй империи, он писал Бодлеру: «Я никогда не говорил «искусство для искусства», я всегда провозглашал «искусство для прогресса».
Страстно-активное отношение поэта к современности приводит к тому, что большое место в двух первых сборниках 30-х годов занимает политическая и социальная поэзия.
Чутко улавливая подземные толчки, предвещающие революционную ломку, Гюго еще до июльской революции (в мае 1830 г.) создает стихотворение «Размышление прохожего о королях», где советует королям прислушаться к голосу народа, который волнуется у их ног, подобно грозному океану. В этом стихотворении, открывающемся картиной городской площади, на которой поэт видит движущиеся толпы людей, пришедших поглазеть на торжественный выезд короля, сопровождаемый знаменами и фанфарами, ярко выявляется умение поэта воплотить свои раздумья и любую отвлеченную мысль в совершенно наглядные, зримые образы. Недаром мысль о народе как о верховном судье истории передана с помощью образа нищей старухи, которая позволяет себе презирать королей.
В сборниках 30-х годов Гюго усовершенствовал художественные средства и приемы, найденные им ранее. Так, прием, передающий движение и нарастание звуков, который был использован в «Восточных мотивах» («Мазепа», «Джинны» и другие), распространяется теперь на изображение человеческой истории, воплощается в историческую поступь протекших и грядущих веков. «Слушайте, слушайте, это идет народ!» — говорит поэт, приглашая королей прислушаться к гулу, то глухому, то грохочущему, наполняющему все века человеческой