боялся». Доктор вставил свои три копейки: «Наука еще не решила, что важнее, наследственность или воспитание. Что вы помните о своем детстве?»
Я не Толстой, свое рождение не помню. Вообще, детство в первом имении для меня как в золотом тумане. Какие-то вспышки в голове. Толи лучи солнца сквозь листву пробиваются, толи пламя свечей в хрустале играет. Вспомнил. Железная дорога у меня игрушечная была. Паровоз еще за диван уехал, мы с Грушей его оттуда доставали. Еще вспомнил, как делали из подушек и одеял пещеру. Купаться ходили на озеро. Тайком, потому что маман не разрешала. Там только коровы и деревенские купались. Да я и плавать не умел, меня Груша держала, пока я бултыхался. Сад помню, огромный был, ряды яблонь до горизонта уходили. Отец мне лук сделал, и мы по очереди стреляли по яблокам. Все были веселые, даже маман. Летом мы без спросу яблоки зеленые рвали, а осенью собирали зрелые, медовые. Они аж просвечивали, если их против солнца держать. Счастливое время было, а я ничего толком не помню. А как начались всякие беды, страдания, тут и память вдруг заработала. Потом случилось изгнание из рая. Меня отправили в город, в подготовительный класс гимназии, Грушу услали в деревню. А на следующую весну у нас уже было другое имение. Дом был меньше и весь скрипел. Пытаешься куда-нибудь спрятаться от вечных окриков, а половицы, шкафы выдают тебя предательским скрипом. Началась учеба. Отец стал постоянно отлучаться из дома. Пропадал неделями. Появлялся, спрашивал про уроки и снова исчезал. Вместо него в доме появились дядьки. Один родной, другой двоюродный брат маман. Она их выписала откуда-то из провинции. Отец был городской щеголь, украшением дворянского собрания, а эти вечно слонялись по дому в своих сальных картузах, потных косоворотках и пыльных, старомодных кафтанах. Постоянно норовили дать мне или подзатыльник или какое-нибудь задание. Распорядок в доме был невыносимым. Утром молитвы, в обед молитвы, на ночь молитвы. В промежутке учителя, сонные как мухи. Малейшая провинность и тебя ставили на орехи, как какого-то крестьянского сына. Новая няня была старой каргой. С такой не поиграешь. Маман заставляла ее таскаться за мной в гимназию, вот позорище было! Я стеснялся ее страшно, пытался сбегать, грубил ей, но ничего поделать не мог – выходил после уроков, она тут как тут, стоит на крыльце, как нищенка на паперти. Из за этого в классе надо мной издевались все кому не лень. Старушка была набожная. Когда я первый раз сильно заболел, обвешала всю комнату образами, ладанку вот эту мне надела. Ирония. Я этих ликов со свечками ночью боялся до чертиков. Вот тогда меня начали мучить кошмары. Бабка приходила, вытирала мне пот со лба и бормотала что-то про бесов». Тут доктор оживился: «Какие кошмары?» Но я его расстроил: «Не помню». Я и правда не помню. Помню зато, как в один из редких родительских приездов, я кинулся к нему за защитой, рассказал ему про мучения и днем, и ночью, а он назвал меня «мокрым местом», велел утереть сопли и снова исчез. Гимназию я ненавидел лютой ненавистью. И сейчас ненавижу. Вспоминать тошно. Не понимаю, зачем мне вообще это вспоминать. Из за постоянных болезней подружиться я ни с кем не успевал. Меня постоянно били и преследовали. Били, когда давал сдачи, били, когда не давал. Как-то спросил учителя закона божьего, почему Бог позволяет меня постоянно бить? Учитель сказал, что это за грехи. Потом он попробовал за меня заступиться. Вышло хуже. За это меня били всем классом и называли доносчиком. Мысли мои всегда были заняты предстоящими унижениями или фантазиями о мести. Поэтому, когда меня спрашивали урок, я ничего не мог ответить. Скоро учителя махнули на меня рукой. Однажды я подслушал, как математик флиртуя с «француженкой» назвал меня «золотым идиотом». Может, не меня, но мне показалось, что меня. В общем, не было мне покоя, ни дома, ни в гимназии. Единственно, когда меня никто не трогал, это во время болезней. Я валялся в постели и хотя меня мучал жар, был доволен. Мне ничего не надо было делать, мной не понукали, на меня не кричали, не били. Даже маман была не так строга. Она приходила ко мне дважды в день, но не целовала, боялась инфекции. Единственный, кто в то время относился ко мне по-человечески, был доктор. Он говорил мне «вы», спрашивал меня о самочувствии, о том, как я провел день, что читал. Помню, как щекотно было от холодного стетоскопа, когда он слушал сиплое пение моего бронхита. В благодарность я безропотно пил из его рук всякие горькие микстуры.
Только я предался тихой грусти о противном, но все таки родном детстве, как доктор тут как тут. « А как у вас обстояло дело с противоположным полом?» Какой все-таки бестактный тип. Какие девушки в детстве, тем более в таком? Да никак не обстояло. Всю гимназию, я мечтал, чтобы однокашники приняли меня в свою компанию. О дружбе я мечтал, а не о половой любви. Помню, щенка с улицы приволок. Плакал, в ногах у маман валялся, просил, чтоб оставили. Вымолил, разрешили. Но сказали, чтоб дальше прихожей он не появлялся. Я был на седьмом небе от счастья. Четыре дня был на седьмом небе, потом меня спустили на землю. С щенка что взять, прудонил он, где хотел. А пока я был в гимназии, еще и вечно скулил в сенях. Маман очень сердилась. Отец, его увидел, буркнул: «На тебя похож. Такое же мокрое место». Но однажды я его не успел выгулять, и он наложил кучу. Причем не в сенях, где у него была коробка с подстилкой. Он пробрался в залу и там сделал свое дело. Умный был пес, не гадил, где жил. Прихожу домой, маман в гневе, дядьки ржут. «Все, – говорят, – твоя Му-Му на озеро отправилась». Я тут и грохнулся в обморок. Вот такие нравы у нас царили. Правда, потом оказалось, что его на цепь посадили в конюшне. Ну, не на цепь, на шнурок с бантиком. Прибегаю на конюшню, он там рвется, визжит, пытается веревку перегрызть. Так мне жалко его стало, а заодно и себя тоже. Оба мы, горемычные, на веревочке сидим привязанные. Хотя, эта метафора мне только сейчас в голову пришла. В гневе отвязываю щенка и в каком-то мрачном помутнении сам тащу его на озеро. «Так не доставайся ты никому!» – кричу и бросаю его вводу. А он выплыл и радостный ко