белые ангелы с золотыми крыльями.
– Видишь, это Моисей. Он сделал новые скрижали. Старые-то доски с Божьим заветом разбили. Не все способны принять закон Божий. А без закона жить нельзя.
– Баба Маня, дак ведь Бога нет. Всем известно. Ученые доказали, что чудес не бывает, наука все объясняет. Космонавты все небо облетали, сказали, что никакого Бога там нету.
– Для кого нету, а для кого есть. И я тебе скажу, – Марья хитро улыбнулась, – в тебе он тоже есть. Он тебя любит, и ты его тоже. Только тебе невдомек еще, ты об этом еще не думал. А душа твоя тянется к доброму. Ты вот ко мне приходишь. Дрова пилить, огород поливать, картошку убрать подсобишь. Зачем тебе хлопоты такие?
Петька смутился, опустил глаза, потом поднял их на Марью, сказал:
– Ты ж одна, баба Маня, старенькая, кто тебе поможет. А мне не трудно.
– Во-от, Петенька. Видишь ты горе людское, жалко тебе, потому как доброта в тебе живет. Ты рад помочь слабому. А это есть Бог, в этом он и есть, – она положила руку на Библию, – здесь так и прописано. Выходит, – она развела руками, – ты у нас верующий, с Богом живешь. Это хорошо, Петя; с Богом все бы жили, не было б столько горя. Другая бы жизнь была. Ну, срисовал свои буквы?
Сбитый с толку бабкиными объяснениями, Петька показал на икону, висевшую перед ним в углу комнаты: «А это кто ж тогда, не Бог, что ли?»
Марья взглянула на икону, которой каждый день по утрам и перед сном отдавала поклоны, тоже спросила:
– Как же, Петя, можно Бога нарисовать, если его увидать нельзя? У него же нет лица, на небе его не найти. Нет способности в соображении нашем понять это. Думаю, он везде есть. Во мне, в тебе, в букашке, в травинке каждой. Вот идешь ты по лесу. Дышать легко, птички поют, ручей плескает. Вода чистая, светлая. На дне камушки, по ним струйки бегут. Так светло на душе. Жить охота, и чтоб всегда было так хорошо. Это от Бога. Сделал ты человеку добро – душа радуется, сделал плохо – она мается, кто-то говорит тебе – иди, мирись, проси прощения – это говорит Бог твой. Такого Бога мы любим, поклоняться хотим ему. Вот и вообразили, – показала она на икону, потрепала его хохлатый затылок.
Когда Петька ушел, Марья, не зная, чем заняться, походила по комнатам, скрипя половицами; села у окна. «Петю учу, а у самой осталась ли радость какая в душе?» Она перекрестилась – «Господи, помилуй мя, грешную, укрепи разум, очисти грехи наша».
Сгущались сумерки. Редкое окно светилось в темноте, ни одного человека нигде не было видно. Тишина и покой завладели всем. Шевелились от легкого ветра ветви старого клена у дороги. Последние его листья бесшумно блеснули за окном. Марья подняла грустные глаза, долго смотрела в небо. «Осталась; знаю, что осталась, а то как бы жила. Какой сегодня день?» – подумала она, встала и, подойдя к висевшему на стене календарю-месячнику, долго водила по нему сухим твердым пальцем, но, ничего не сообразив, вернулась обратно. «Малая пречистая прошла ли? Должно быть, прошла. Совсем из ума выжила, скоро все забуду». Она снова перекрестилась: «Господи, Отче наш, не прогневайся, не помяни грехов наших». Опять поглядела в темноту за окном: «Что тогда-то мы делали в это время? Большой праздник был. Урожай славили. Сколько радости было, веселья. Куда все девалось?»
Долго сидела она в тишине, подперев щеку рукой, глядя на редкие огни вдоль дороги.
«Умирает радость.... И мне скоро умирать, – подумала Марья. Так что на все воля Божья. Пожила. Только бы сразу, никого не мучить. Да и мучить-то некого».
К вечеру пошел дождь. Сначала начал осторожно сыпать, все шире, гуще, шумя по крыше, вокруг дома. «Что ли печь затопить?» – вслух спросила она себя. Но не стала ни печь топить, ни ужинать. Тяжело поднялась, опираясь рукой о подоконник; прошла в комнату. Хотя до ночи было еще далеко, да и бессонница ее мучила постоянно, не торопясь, разобрала кровать. «Да-а, не та стала деревенька наша, – опять вслух сказала себе, – не та». Она легла. Кот тотчас вспрыгнул и сунулся устроиться у нее на груди. Она спихнула его к стене, он зашевелился там, свернулся, Марья закрыла глаза и затихла.
Глава 2
Многолюдной и шумной была деревня Поречье в довоенные годы. Иван и Марья Антиповы, их девятнадцатилетняя дочь Настя выросли в этой деревне, как их отцы, деды, прожившие здесь всю жизнь и похороненные на старом, в высоких соснах, кладбище над рекой. На краю кладбища несколько замшелых, вросших в землю могильных плит с едва различимыми выбитыми на них буквами. А на другом берегу – на горе, возле старой церкви – могучий дуб, пятиметровый в обхвате, далеко вокруг раскинувший свои огромные руки-стволы.
Солнце еще не взошло, но все уже играло прозрачными красками раннего утра, свежего, туманного. Алмазными каплями сверкала в траве крупная роса, по небу разливался оранжевый свет зари. Петухи только готовились объявить наступавший день, полусонно возились, пробуя голос, расталкивая соседок, а Марья уже на ногах. Заслышав ее быстрые шаги, пес Пират – старая седая дворняга, беспробудно спавший до того в своей конуре, вылез, сел и, торопливо махая хвостом, виноватыми глазами смотрел на хозяйку.
– Что, бездельник, опять все проспал. Не стыдно? Кто же будет дом стеречь? Вон Катерина щенка предлагает, может, взять? Заместо тебя, непутевого.
Она потрепала его за большое лохматое ухо; другое, разорванное в какой-то битве, было короче, торчало вбок и назад. Он лизнул ее руку, понурил глаза.
– Ладно, видно будет.
Марья принесла с реки воды, напоила скотину. Скрипнула дверь хлева, поросенок Борька задергал головой, ногами; вскочил, кинулся навстречу и, просунув между жердями нос, звонко хрюкнул. Корова Шурка, перестав жевать, потянулась к хозяйке большой коричневой головой с белым пятном на лбу, шумно вздохнула.
Марья с подойником молока вернулась в избу, собрала на стол, проверила приготовленный с вечера для Ивана его сенокосный наряд – легкую куртку, колпак-панаму с узкими полями, белую просторную рубаху, и вошла в переднюю.
Во всем здесь виделся заботливый уход аккуратных женских рук. На подоконниках широких окон с тюлевыми занавесками – цветы в горшках, у оклеенных обоями стен две старинные кровати с витыми спинками, блестящими шарами; полированный комод красного дерева – на нем две бело-золотые фарфоровые вазы. На полу цветные тканые половики. В углу швейная машина «Зингер», в другом –