мужского хохота — небось кому-то из дружинников сейчас крепко досталось! — и я опомнился.
Негоже Владыке стоять столбом поперек дороги (тьфу ты, чуть не подумал — столбовой дороги!) и хлопать ресницами. Особенно когда ни то ни другое ему не положено. Это Шива у нас Столпник, как прозвали грозного Разрушителя упыри из его замечательной свиты — прозвали якобы за высочайший аскетизм, а на самом деле за некую часть тела, которая у сурового Шивы и впрямь столбом стоит с утра до вечера, а потом с вечера до утра!
Еще и веселятся на своих кладбищенских посиделках: «Милость Шивы — это вам не лингам собачий!» И уж совсем от смеху корчатся, когда кто-нибудь из свежих покойничков интересуется: что означает на жаргоне пишачей этот самый лингам?
Им, упырям, хорошо: хочешь — моргай, не хочешь — не моргай…
И вот тут-то появилась она. Та самая женщина, на которую я поначалу даже не обратил особого внимания. И не только потому, что, погрузившись в размышления, не заметил ее приближения. Уж больно непохожа была она на безликих красавиц апсар. Стройная, но в меру, миловидная, но опять же в меру, одетая в простенькое бледно-желтое сари, она шла по обочине дороги, неся на голове высокогорлый кувшин, — и из треснувшего донца тяжко шлепались наземь капли воды.
Так и тянулись за ней быстро высыхающей цепочкой. Будто утята за сизокрылой мамашей.
— Эй, красавица! — улыбнувшись, бросил я, на миг забыв о Матали и сегодняшних несуразностях. — Кому воду-то несешь? Гляди, вся вытечет, придется заново ноги бить!
Женщина остановилась рядом со мной, ловко опустила кувшин к своим ногам и посмотрела на меня. Этот взгляд я запомню навсегда — еще никто не смотрел на Владыку Тридцати Трех подобным образом. Спокойно, приветливо, словно на старого знакомого, с каким можно посудачить минуту-другую, отдыхая от тяжести ноши, а потом так же спокойно распрощаться и двинуться своим путем — разом забыв и о встречном, и о разговоре.
И еще: в удлиненных глазах женщины с кувшином, в голубых озерцах под слегка приспущенными ресницами, не крылась готовность отдаться немедленно и с радостью.
— Ты не апсара, — уверенно сказал я, с трудом удерживаясь от странного желания прикоснуться к незнакомке.
— Я не апсара, Владыка, — легко согласилась она, и бродяга-ветер взъерошил темную копну ее волос, как незадолго до того делал это с моими.
Капли, вытекающие из кувшина, впитывались землей — одна за другой, одна за другой, одна…
Слезы приветливых голубых глаз.
— Я тебя знаю?
— Конечно, Владыка. Каждый день я хожу мимо тебя с этим кувшином, но ты, как истинный Миродержец, не замечаешь меня.
— Как тебя зовут?
Спрашивая, я случайно заглянул в ее кувшин: он был полон, по край горлышка, словно не из него без перерыва бежала вода.
— Меня зовут Кала, Владыка.
Кувшин ручным вороном вспорхнул на ее плечо, и цепочка капель потянулась дальше — к моему дворцу от границы Обители Тридцати Трех.
Уходящая, женщина вдруг показалась мне невыразимо прекрасной.
Чуть погодя я двинулся следом.
Она была права. Я действительно никогда раньше не обращал внимания на Калу-Время. Как любой из Локапал. Но сегодня был особенный день.
Присев, я коснулся земли в том месте, куда впиталась капля влаги из кувшина Калы, одна из многих.
Земля была сухой и растрескавшейся.
Глава II
ГРОЗА В БЕЗНАЧАЛЬЕ
1
Террасы и балконы, переходы и залы превращались в пустыню при моем появлении. Лишь торопливый шорох подошв изредка доносился из укромных уголков, отдаваясь эхом под сводами — предупрежденные о том, что Владыка сегодня встал с лицом, обращенным на юг, обитатели дворца спешили убраться подальше. Слухи были единственным, что распространялось по Трехмирью со скоростью, не подвластной ни одному из Миродержцев. Я ходил по обезлюдевшему шедевру Вишвакармана, божественного зодчего, моргал в свое удовольствие и тщетно искал хоть кого-нибудь, на ком можно сорвать гнев.
Самым ужасным в происходящем было то, что и гнева у меня не находилось. Встречному грозила в худшем случае возможность обнаружить у сегодняшнего Индры очередную несвойственную Владыке ерунду — мало ли, может, язык у меня красный, а должен быть синий в темно-лиловую полоску!
И впрямь: кликнуть Матали и отправиться на Поле Куру?
Вместо этого я почему-то свернул от Зала собраний направо и вскоре оказался в хорошо знакомом тупике. Сюда никто не забредал даже случайно, справедливо опасаясь последствий. Однажды мне даже пришлось отказать гостю, Локапале Севера, когда он пожелал… Я отрицательно качнул головой, и умница Кубера, Стяжатель Сокровищ, не стал настаивать. Лишь сочувственно взглянул на меня и перевел разговор на другую тему.
Одна-единственная дверь, сомкнув высокие резные створки, красовалась по правую руку от меня, и я прекрасно знал, что именно ждет меня там, за одинокой дверью.
Нет, не просто помещение, через которое можно попасть в оружейную.
Мавзолей моего великого успеха, обратившегося в величайший позор Индры, когда победитель Вихря-Червя волею обстоятельств был вынужден стать Индрой-Червем. Так и было объявлено во всеуслышание, объявлено дважды, и что с того, что в первый раз свидетелями оказались лишь престарелый аскет и гордец-мальчишка, а во второй раз бывший мальчишка стоял со мной один на один?!
Червь — он червь и есть, потому что отлично знает себе цену, даже если прочие зовут его Золотым Драконом! Как там выкручиваются певцы: лучший из чревоходящих? Вот то-то и оно…
Словно подслушав мои мысли, створки двери скрипнули еле слышно и стали расходиться в стороны. Старческий рот, приоткрывшийся для проклятия. Темное жерло гортани меж губ, изрезанных морщинами. Кивнув, я проследовал внутрь и остановился у стены напротив.
На стене, на ковре со сложным орнаментом в палевых тонах, висел чешуйчатый панцирь. Тускло светилась пектораль из белого золота, полумесяцем огибая горловину, а уложенные внахлест чешуйки с поперечным ребром превращали панцирь в кожу невиданной рыбины из неведомых глубин. О, я прекрасно знавал эту чудо-рыбу, дерзкого мальчишку, который дважды назвал меня червем вслух и остался в живых! Первый раз его защищал вросший в тело панцирь, дар отца, и во второй раз броня тоже надежно укрыла своего бывшего владельца.
Уступить без боя — иногда это больше, чем победа.
Потому что я держал в руках добровольно отданный мне доспех, как нищий держит милостыню, и не смел поднять глаз на окровавленное тело седого мальчишки. Единственное, что я тогда осмелился сделать, — позаботиться, чтобы уродливые шрамы не обезобразили его кожу. И с тех пор мне всегда казалось: подкладка панциря изнутри покрыта запекшейся кровью