Так что преисполненному любви брату нашему Альберту, представшему перед своим семейством с душой нараспашку, пришлось убраться прочь, как побитой собаке. Он рухнул на колени у моей кровати не в состоянии ничего толком объяснить. В конце концов я расплакалась вместе с ним.
А потом еще и Фанни досталось. Папочка хотел знать, зачем это она брату помогла, почему от такого глупого поступка не удержала? Тут уж обиделась Фанни. У нее есть подружка-католичка, призналась сестра, и она, Фанни, тайком ходит на католическую мессу, и все их церковные обряды ей очень даже нравятся. Когда папочка такое услышал, он пришел в ужас: подумать только, дочка, эта вот его дочка чуть ли уже не перешла в католицизм, а ведь была-то как шелковая, никаких проблем с ней не возникало!
Вероятно, гнев отца заставил Фанни еще больше заупрямиться. Можно сказать, с тех пор жизнь ее пошла по другой колее. Альбертова «Ave Маriа» тронула ее сердце, этого не мог понять ни отец, ни наш пастор, так что дочка могла считать себя мученицей. А ведь Альберт потому только решил спеть, что считал свое пение просто ангельски прекрасным.
У Альберта был, между прочим, один порок, с которым семейство никак не боролось: в 1922 году, в десять лет, он посмотрел «Индийскую гробницу» и с тех пор заболел синематографом. Наши родители не относились к тем просвещенным бюргерам, у которых есть абонемент в театр или на концерты. Хватило с них и того, что они купили Фанни рояль и снисходительно отнеслись к Идиной страсти — автографам кинозвезд мужского пола. Кино они и за искусство-то не считали, скорее, воспринимали как народное увеселение, и нам с Альбертом дозволялось частенько его посещать. Там мой братец был совершенно счастлив. Уж он-то в этом разбирался, знал не только звезд немого кино, но и режиссеров и даже художников-декораторов. До сих пор, когда я хожу в кино, мне все кажется, будто Альберт сидит рядом. Он обычно катал во рту леденец, ухватившись своими похожими на сосиски пальчиками за спинку стоящего перед ним кресла. Время от времени к нам оборачивалась какая-нибудь рассерженная фрау, потому что кольцо на его пальце цеплялось за сетку, в которую были уложены ее волосы.
— Ты совсем как мой папаша, — шучу я, обращаясь к Хульде, — тот тоже был домоседом.
Папенькиным оправданием всегда служила его хромота, так что дом он покидал лишь в самых крайних случаях. Гораздо больше нравилось ему, когда все семейство собиралось вокруг него, патриарха. Маменька в молодые годы любила потанцевать и, конечно, охотно прокатилась бы летом на море. Иногда ей удавалось сходить с кем-нибудь из детей в оперетту. Папочка всегда страшно не доверял студентам и артистам: первые, считал он, слишком нос задирают, вторые — все, как один, — сумасшедшие. А вот технический прогресс он уважал, поэтому его второй сын и выучился на фотографа. Хайнер работал в газете, готовил небольшие иллюстрированные очерки о местных событиях: соревнованиях гимнастов, кроличьих фермах, золотых свадьбах и церковных ярмарках. Родитель любил читать эту газету, радовался, когда встречал инициалы «X. С.» в конце статьи, и считал профессию своего сына вполне достойной, хотя и не такой уважаемой, как настоящее ремесло. Старший сын работал в фирме «Мерк» лаборантом в химической лаборатории. Эрнст Людвиг был на год старше Иды, значит, к моменту ее замужества ему было ровно двадцать два. Все дети жили пока под одной крышей, поскольку никто еще не завел собственной семьи. Но Иде, которая к тому же скоро родила, полагалось отдельное гнездышко. Они с Хуго поселились в трехкомнатной квартире в доме неподалеку, так что отец по-прежнему собирал всех своих чад за одним обеденным столом.
Годы, проведенные почти без движения, и обильная еда сделали свое дело — отец отрастил весьма солидный живот и двойной подбородок. Он довольно рано облысел, его сверкающую лысину обрамляла редкая невзрачная растительность, зато брови были просто роскошные. Усы у него печально свисали вниз, придавая ему крайне серьезный вид. Но отец не был старым занудой, он немалого добился в жизни, и его уважали. Если он и жаловался на что, так только на свою «хроменькую ножку», на то, до чего нынче докатилась молодежь, и на то, какую силу набирают радикальные политические движения.
Когда я начну на нынешние времена жаловаться, а о старых добрых горевать, сама себе своего родителя напоминаю, будто это он разглагольствует. Да уж ладно тебе, уговариваю я себя, неужели никогда не бывало на свете войн, ведь бывали, и жестокости всегда хватало, и подлости, эгоизма и жадности, да и вообще — слеп человек, не видит он, как нечистый искушает его. Нет, люди не меняются. Тот, кто и вправду верит, что раньше было лучше, точно уже состарился. Я-то, конечно, не молода в мои-то восемьдесят с лишним лет, но мне хочется еще некоторое время сохранять ясную голову. «Хочешь ты того или нет, — улыбается Хульда, — только мозги твои так же стары, как и все остальное».
Да? Неужели? Я, между прочим, член «Гринпис», голосую за «зеленых», опекаю какого-то сиротку в стране третьего мира, а три года назад во время пасхального марша против атомного оружия прошагала вместе с демонстрантами почти полчаса. Попробуйте-ка так, слабо? Вот только стоит ли мне рассказывать о всех этих моих подвигах Хуго?
«Да нет, конечно, — уговаривает Хульда, — сама же говорила, что он коммунистов терпеть не может. А пасхальный ход — да разве ж он поймет?»
— Чушь все это, — отвечаю я, — не сваливай ты все в одну кучу. Хотя, ладно, согласна, старики упрямы и консервативны.
Хульда мной довольна, она начинает раскачиваться в кресле. Туфелька слетает с ее ноги и падает к моим. Я поднимаю изящный башмачок с пряжкой и вижу, что за столько лет с этим шедевром сапожного ремесла ничего не сделалось.
Эти туфельки сделал для меня папа. Сначала он пообещал беременной Иде изготовить к свадьбе пару новеньких туфель.
Ида мягко отказалась: «Ты уже так давно не делал сам никакой обуви, папуля. Не хочу тебя этим обременять». При этом она недоверчиво взглянула на отцовский ортопедический полуботинок.
Отец, конечно, слегка обиделся, а тут еще и Хуго рядом оказался, так что пришлось мне вмешаться в разговор: «Пап, а ты мне сделай, я тоже скоро замуж выйду!»
Все уставились на меня с любопытством: у нее что, в шестнадцать лет тайный возлюбленный? Но отец был слишком увлечен идеей стачать пару элегантных дамских туфелек и не заставил себя упрашивать.
— У меня четыре дочки, уж какой-нибудь да пригодятся, — согласился он.
Так появились две туфельки цвета слоновой кости, одну из них я сейчас держу в руках. Получилась такая красота, что Ида позавидовала мне черной завистью.
С тех пор как сестра стала работать в магазине, отец там почти не появлялся. Он сидел в конторе, читал газету и курил сигары, проверял счета и заказы, но время от времени неожиданно возникал то здесь, то там, являя свое вездесущее хозяйское око. Потом Хуго примкнул наконец к семейному делу, и папочка мог быть уже спокоен: новый родственник обеспечит ему контроль за производством.
Кроме того, нами руководила еще и некая фройляйн Шнайдер, которую наш отец унаследовал от своего тестя вместе с магазином. Она все знала лучше всех, в том числе и моего отца. И даже стала в некотором роде соперницей моей матери, но обе они были достаточно умны, чтобы довольствоваться каждая своей территорией. Фройляйн Шнайдер научила меня садиться боком на низенькую скамеечку для примерки так, чтобы юбка при этом не задиралась слишком высоко, и класть перед собой наискосок ногу покупателя, чтобы быстро и умело расшнуровать и снять старый ботинок. При этом надо было изображать на лице любезность и невозмутимость, как бы ни шокировал тебя вид чужих ног, носков и чулок.