страшновато было взглянуть вниз, чтобы сердце немножко сжималось, когда подается под рукой тонкая ветка… И потом потихоньку слезать, нащупывая босой ногой сучья и стараясь не изорвать платье.
А еще лучше забраться на крышу сарая или на колокольню — любимый наблюдательный пункт всех ребятишек. Все село перед тобой как на ладони, а там — поля, поля и в полях окрестные деревни… А за ними что? Далеко, далеко?..
Возвращаясь домой, Зоя подсаживалась ко мне и спрашивала:
— Мама, а за Осиновыми Гаями что?
— Село такое — «Спокойные хутора» называется.
— А потом?
— Соловьянка.
— А за Соловьянкой что?
— Павловка, Александровка, Прудки.
— А потом? А за Кирсановом что? А за Тамбовом Москва? — И вздыхала: — Вот бы туда поехать!
Когда отец был свободен, она взбиралась к нему на колени и забрасывала самыми разнообразными и подчас неожиданными вопросами. И, как самую увлекательную сказку, слушала его рассказы обо всем, что делается на белом свете: о высоких горах, синих морях и дремучих лесах, о далеких больших городах и о людях, которые там живут. В такие минуты Зоя вся превращалась в слух: рот ее приоткрывался, глаза блестели, мгновениями она, кажется, даже забывала дышать. И, случалось, утомленная новизной услышанного, она под конец так и засыпала на руках у отца.
Четырехлетний Шура — озорной, шумный, ему всё нипочем.
— У Шуры карман шевелится! — слышу я изумленный Зоин голос.
И в самом деле шевелится! Что за чудеса?
— Что у тебя там?
Все очень просто: карман полон майских жуков — они трепыхаются, пытаются выползти, но Шура зажимает карман в кулак. Бедные жуки!
Чего только я не нахожу по вечерам в этих карманах! Рогатка, кусок стекла, крючки, камешки, жестянки, строго-настрого запрещенные спички — всего не перечтешь. И постоянно у Шуры на лбу шишка, ноги и руки в ссадинах и царапинах, коленки разбиты. Сидеть на одном месте для него — пытка, самое тяжелое наказание. Он бегает, прыгает, скачет с самого раннего утра и до часа, когда я зову детей домой ужинать и спать. Не раз я видела, как после дождя он бегает по двору и бьет палкой по лужам. Брызги взлетают искристыми фонтанами выше его головы, он весь вымок, но, кажется, даже не замечает этого — все сильнее размахивает палкой и во все горло распевает песню собственного сочинения. Я не могу разобрать слов, слышится только какое-то воинственное и ликующее: «Трам-бабам! Барам-бам!» Но все понятно: надо же Шуре излить свой восторг перед всем, что его окружает, надо выразить, как радуют его и солнце, и деревья, и теплые глубокие лужи!
Зоя была постоянным товарищем Шуры во всех его играх, бегала и скакала так же шумно, весело и самозабвенно. Но она умела и подолгу молча сидеть и слушать, и глаза у нее при этом были внимательные, темные брови слегка сдвигались. Иногда я заставала ее на поваленной березе неподалеку от дома: она сидела, подперев голову ладонями, и сосредоточенно смотрела прямо перед собой.
— Ты что так сидишь? — спрашивала я.
— Я задумалась, — отвечала Зоя.
Из тех далеких, слившихся друг с другом дней я вспоминаю один. Мы с Анатолием Петровичем собрались в гости к моим старикам и захватили с собой детей.
Едва мы пришли, дедушка Тимофей Семёнович сказал Зое:
— А ты что же, озорница, мне вчера неправду сказала?
— Какую неправду?
— Я тебя спросил, куда ты мои очки девала, а ты говоришь: «Не знаю». А потом я их под лавкой нашел — уж верно, ты их туда кинула, больше некому.
Зоя исподлобья посмотрела на деда и ничего не ответила. Но когда нас немного спустя позвали к столу, она сказала:
— Я не сяду. Раз мне не верят, я есть не стану.
— Ну чего там, дело прошлое. Садись, садись!
— Нет, не сяду.
Так и не села. И я видела, что дед почувствовал себя неловко перед пятилетним ребенком. На обратном пути я пожурила ее, но Зоя, глотая слезы, повторяла одно: «Не трогала я его очков. Я правду сказала, а он мне не верит». И я чувствовала, что ее обида — глубокая, недетская.
Зоя очень дружила с отцом. Она любила бывать с ним даже тогда, когда он занимался своим делом и не мог разговаривать с нею. И она не просто ходила вслед за ним, а примечала.
— Смотри, папа все умеет делать, — говорила она Шуре.
И правда, Анатолий Петрович умел справиться с любым делом. Это признавали все. Старший сын в семье, рано потерявшей отца, он сам пахал, сеял, убирал хлеб. При этом успевал много работать в избе-читальне и в библиотеке. Односельчане очень любили и уважали Анатолия Петровича, доверяли ему, советовались с ним по семейным и иным делам, а уж если надо было выбрать надежного человека в ревизионную комиссию — проверить работу кооперации или кредитного товарищества, неизменно говорили: «Анатолия Петровича! Его не проведешь, он во всем разберется».
Еще одно привлекало к нему людей: он был на редкость правдив и прямодушен. Если кто-нибудь приходил к нему за советом и он видел, что человек этот неправ, он не задумываясь говорил:
— Неправильно ты поступил, я на твою сторону не стану…
«Анатолий Петрович никогда душой не покривит», — нередко слышала я от самых разных людей.
При этом он был очень скромен, никогда не кичился своими знаниями. К нему охотно шли за советом люди гораздо старше его, даже старики, уважаемые люди на селе.
В самом деле, его можно было спросить решительно обо всем, и он на все умел дать ответ. Он очень много читал и хорошо, понятно рассказывал о прочитанном. Зоя подолгу сиживала в избе-читальне, слушая, как он читал крестьянам газеты и рассказывал о событиях, которые тогда переживала наша страна, о гражданской войне, о Ленине. Всякий раз слушатели засыпали его градом вопросов:
— Анатолий Петрович, вот ты говорил про электричество, а теперь скажи про трактор — это, верно, еще почудней будет? Где же такой махине повернуться на наших полосках?.. А вот еще: неужели и вправду есть такая машина, что и жнет, и молотит, и чистое зерно в мешок ссыпает?..
Однажды Зоя спросила меня:
— А почему папу все так любят?
— Ну, а ты как думаешь?
Зоя промолчала, а вечером того же дня, когда я укладывала ее, сказала мне шепотом:
— Папа умный, все знает. И добрый…
«Людей посмотреть, мир повидать!»
Когда Зое исполнилось шесть лет, мы с мужем решили поехать в Сибирь. «Людей посмотреть,