не скрипел под ногами, как молодая капуста, — по-капустному обычно скрипит снег ранний, октябрьский или ноябрьский, рождает в душе расстроенные чувства, поскольку зима человеку чужда и в нее никак не хочется входить и одновременно рождает сентиментальную мягкость, ибо преддверие зимы — штука печальная.
Прошло еще немного времени, и сразу подуло холодом, солнце покатилось к горизонту, на снегу появились неряшливо размытые тени, очертания домов, грузовиков, люди также сделались размытыми.
Наша четверка, сипя и задыхаясь, отставив лом в сторону, немного раскопала лопатами сугроб и с горестным недоумением уставилась на босые человеческие ноги, вылезшие из снега.
Это был мертвец, куковавший в снегу с середины зимы. Синеватая тонкая кожа ног была покрыта искристым, остро поблескивающим в предвечернем свете ледяным налетом.
Отбросив лопату в сторону, Вольт присел на толстый твердый край наледи. То же самое сделал Петька — Вольт в их двойке был старшим, и Петька теперь во всем подчинялся ему, более того — подражал, даже движения копировал, не говоря о том, что повторял удачные шутки, сочиненные насмешливым Вольтом.
Двое помощников, выделенные старшим, недоуменно глянули на своих напарников и также отложили лопаты в стороны. Расположились рядом.
— Пять минут отдыхаем, — запоздало объявил Вольт.
Поглядев на ноги, высовывавшиеся из сугроба, один из помощников зябко передернул плечами и проговорил хрипло, захлебываясь от усталости воздухом:
— А ноги-то — женские.
Вольт вгляделся в них и тоже передернул плечами: ступни были узкие, изящные, какие-то яркие, словно бы вырубленные из итальянского, белого до прозрачности мрамора. Явно умершая происходила из дворянок — только у них бывает такая тонкая нежная кость.
— Ну что, новая неприятная находка? — неожиданно раздался голос над головами нашей четверки.
К ним невидимо-неслышимо подошел старший и, поправив пирожок на голове, присел на корточки рядом. Стукнул костяшками пальцев по ступням. Звук был глухой, едва приметный, будто старший стучал по каменной плоти.
— Ребятки, еще немного, хотя бы с полчаса поработать сможете? — спросил он. — Сил хватит?
— На полчаса хватит, — за всех отозвался Вольт.
— Спасибо, — вежливо поблагодарил его старший. Школу человек прошел ленинградскую, интеллигентную, с нахрапистой московской школой ее, например, даже сравнивать нельзя.
За полчаса группа Вольта не только откопала молодую женщину, но и красноармейца с марлевой повязкой на голове. Человек этот, раненный, шел в госпиталь, но не дошел — упал по дороге. Встать не смог.
Люди держались из последних сил — пережив страшную зиму, они не могли позволить, чтобы костлявая завалила их весной, когда в природе начинается новая жизнь, сложный процесс этот был пока еще неприметен, порою даже вообще неощутим, но он уже начался, важно было прожить немного времени, какой-то месяц, может, чуть больше, и станет легче, — главное, в месяц этот не умереть.
Ленинградцы считали свою Неву самой чистой рекой в мире и, наверное, одной из самых коротких — всего восемьдесят с небольшим километров; начало ее завязывалось, как плотно сплетенный узел, на ладожских водных просторах, а дальше километр за километром река развязывалась по направлению к Финскому заливу…
Финский залив — соленый, но вода в Неве никогда не бывала соленой — очень уж сильное течение у реки, вода морская не продавливает воду речную, уступает ей.
Не хотелось, конечно, Вольту с Петькой и их двум помощникам сбрасывать мусор на лед чистой реки, но другого пути не было, вывезти грязь иначе не удастся никак — и сил на это нет, и вывозить некуда: Ленинград стиснут кольцом блокады, сделать дырку в этом обжиме ни ломами, ни лопатами не получится…
На следующий день Вольт с Петькой снова появились на невской набережной — доделывать то, что вчера не было доделано, солнце ярилось пуще прежнего, окропляло теплом землю, и тепло это было ощутимо, каждую каплю его люди благодарно ловили…
Только сейчас Вольт, глядя на свой город словно бы со стороны, обратил внимание, что целых окон в домах почти нет, проемы в основном заколочены фанерой — всюду фанера, фанера, заскорузлая, потемневшая, даже почерневшая, перекошенная. Но если где-то и встречается целое стекло, то оно обязательно аккуратно исчеркано бумажными лентами… Сделано это специально: при близком взрыве бомбы или снаряда стекло распадается на клочки, осколки могут сильно порезать человека, а в проклеенных, усиленных бумажными лентами стеклах этого не происходит.
В форточки выходили трубы от печек-буржуек, изогнутые в виде буквы "Г". Печка, принесенная из жакта — жилищной конторы, имелась в каждой квартире, без буржуек перенести тяжелую зиму сорок первого — сорок второго годов никому из ленинградцев не удалось бы.
Вольт до самого апреля помнил, как выпрашивал в жакте у начальника буржуйку для своей квартиры. Начальник был прижимист, грозен — татарин с рыжими, яркого конского цвета волосами, на старом шкафу, заполненном бумагами, он держал дореволюционную табличку, снятую в каком-то городском дворе. Жестяная таблица та была сочинена большим грамотеем общедворового уровня и гласила:
ТАТАРАМ, ТРЯПИЧНИКАМ И ПРОТЧИМ КРИКУНАМ ВХОД ВО ДВОР СТРОГА ВОСПРЕЩАЕТЦА!
Иногда начальник пальцем показывал на эту табличку, в груди у него рождалось грозное львиное рычание, медленно ползло вверх и с губ в пространство срывались нравоучительные слова:
— Вон какая темная жизнь была раньше, при царе… А вы говорите — царь, царь… Да мы при нынешних коптюшках живем светлее.
А со светом в Ленинграде было плохо, очень плохо — в квартирах дымили слабенькие коптилки, старые лампы, во многих домах, если хозяин — человек неумелый, интеллигентного происхождения, поступали просто: в тарелку наливали остатки какого-нибудь горючего машинного масла, бросали в него обрывок крученого пенькового шпагата и конец подпаливали… Этим светом и довольствовались.
Плохо, конечно, было, опасно — тарелка могла целиком заняться высоким пламенем, но других источников света не было, приходилось довольствоваться тем, что имелось, и оберегать себя от огня, способного быть безжалостным.
Все это было хорошо знакомо Вольту, изучено основательно и засело в мозгу, в крови, в мышцах и костях его, наверное, на всю оставшуюся жизнь. На глазах возникало что-то мокрое, щиплющее, застилающее свет мутью, и приходилось брать самого себя в руки, чтобы не расклеиться.
Хоть и бурчал недовольно жактовский татарин, и щеки надувал, и фыркал, и рыжие волосы дыбом поднимались над его макушкой, а печушки подопечным жильцам выдал всем, к каждой печушке — по десятку брикетов темного, как уголь, прессованного торфа. Горел этот торф не хуже угля.
Молодец был мужик. Через некоторое время он умер, прямо в своей служебной комнатке… Умер от голода…
Ребят на набережной ожидал вчерашний старший — бригадир, на голове которого ладно