Вокруг наваленной на месте бывшей урны, заледеневшей глыбы мусора и всяческой дряни, толклись в безнадежных поисках съестного огромные псы со стоящей дыбом, мохнатой от мороза шерстью, и мелкорослые, ненамного больше псов, но такие же мохнатые коровенки. В угольно черном небе, словно сигнал главного железнодорожного тупика планеты Земля, серебрилась замерзшая навеки Луна.
В пристанционном поселке не светилось ни одно окно, ничто не выдавало присутствие человека. Только хлысты дыма, срываемые ветром, неслись паралельно земле из труб, размытых среди ночи, прижавшихся к земле домишек.
Станция Безводная встречала нас торжественным караулом стихий ночи и зимы…
Каким-то неведомым, доставшимся от диких пращуров чутьем, замерзая, уже в полубреду, еле двигая закостеневающими конечностями, ввалились мы в теплое, вонючее бревенчатое чрево станционного зала ожидания.
Внутри топилась круглая чугунная печка с выведенной под потолок суставчатой металлической трубой. Вокруг печки на лавках и на полу сидели и лежали вбирая тепло, одинаково чумазые люди, одетые в что-то невообразимое, отдаленно напоминающее армейские комбинезоны.
Один из них выглядел немного почище. На его плечах, в блике огня, вырвавшегося из-за дверки печки, блестнули на погонах две маленькие офицерские звездочки. Это были не черти, не сбежавшие с Окатуя каторжники, а нормальные советские солдаты — наряд по разгрузке вагонов с дешевым, рассыпчатым, горячим харанорским угольком. Лейтенант был за старшего.
Солдаты засопели, завозились и освободили вошедшим офицерам места возле печки. Не сдвинулся лишь один, неотрывно смотревший в огненную пасть. Солдатик что-то подкидывал в гудящее, лижущее дверцу, пламя, молитвенно щевелил обветренными губами, завороженно глядел на пляски багровых саламандр. Время от времени закопченной железкой он переворачивал нечто, видимое только ему в раскаленных недрах.
— Картошку печем, — пояснил лейтенант. И вновь уперся отупело взглядом в гудящее чрево печурки. — Служить к нам, или в командировку?
— Служить.
— Вы, вижу, кадровые, летуны, а я двухгодичник, после института. Вот… доверяют уголь грузить да в наряды через день заступать. Учили на кафедре оказывается не тому и не так. Одна отрада в жизни — дембель, неотвратимый, как смена караула. А вот вам ребята пахать четыре года до замены, а понравится — так и больше. Некоторые привыкают и остаются дольше, не заменяются, не рвутся на Запад, держатся за пайки да надбавки.
— Что, есть такие чудаки? — хрипло вырвалось у кого-то из промерзшей, перехваченной холодом, еще до конца не оттаявшей глотки.
— Сумасшедших везде хватает. Некоторым нравится природа, а большинству — льготы, скидки, надбавки, преимущества по выслуге лет. Кадровым офицерам, конечно. Да и наш брат иногда решает в кадрах остаться. Все зависит от командира, если командир хороший, то служить можно, если дерьмо — то хоть стреляйся.
— А что твой?
— Да что мой? Он считает, что у Советской власти в Забайкалье два врага. Внешний — китайцы, а внутренний — двухгодичники. Он нас двухгадючниками кличет, к технике не подпускает, наряд — караул, караул — наряд, вот и вся жизнь… Тошно, а фактически он прав… Вот, командую, дни до дембеля считаю…
Лейтенант закинул в печку окурок сигареты, засучив рукав черного, лоснящегося от жирной угольной пыли, танкового комбинезона, посмотрел на часы. К нашему счастью, на его погонах были не крылышки, а танки, — не летун, а мазута.
— Так, бойцы, пять минут на картоху, и вперед.
Натянул рукавицы, прихлопнул сверху шапку, нахлобучив ее поглубже и канул в черный провал ночи, не желая смущать присутствием и обделять своей порцией картохи вечноголодный по первому году службы молодняк. А кого же еще пошлют на разгрузку угля зимой?
Мы молчали, замороженные, пришибленные увиденным и услышанным. Конечно, мы — кадровые офицеры, не вчерашние студиозы, понятие о службе имели, дело вроде знали, но одно дело — учебная эскадрилья, войсковая стажировка. Совсем другое — реальная боевая техника, ответственность за жизнь экипажей, да и сами мы технари летающие, борттехники. А попробуй, прикоснись к ней сейчас, к родимой технике без перчатки — так и прилипнешь до весны.
Да и когда тут весна? Март на дворе. На Украине солнышко нас провожало. В Москве на пересадке попрохладнее было, но тоже все таяло и звенело капелью… Дела… Видать правду говорил старый, часто пьяненький, зампотылу капитан Карзунов, объехавший вдоль и поперек весь необъятный Союз — Влипли вы парни. Там июнь — еще не лето, а июль — уже не лето. Бог создал Крым и Сочу, а черт для вас Читу и Могочу.
Судьба нас пожалела и выкинула из поезда за Читой, но все-таки перед Могочей…
С природой определилось сразу. В один момент. Все вопросы просто позамерзали в глотках не успев просклизнуть через сведенные холодом губы. Да там и остались на долгие годы… на потом. А потом просто забылись, сменились новыми, которыми, по различным причинам, не стоило зря колебать привычный, устоявшийся воздух времени…
Разомлев и оттаяв у станционной печки, мы мгновенно заснули не дождавшись обещанной нам бойцами картохи, обхватив вместо подушек тощие чемоданы, почти воткнув в печку ноги в казенных ботинках.
Разбудила нас в восемь часов утра отборнейшим матом старуха уборщица — дышащее чудовищной смесью перегара, тройного одеколона и соленой рыбы продолжение сна ужасов, похожая сморщенным, изрубленным морщинами и обветренным лицом на народную героиню — Бабу-Ягу. В руках у Бабы-Яги, естественно, оказалось помело, которым она норовила поддеть и вышвырнуть вон из избушки, не только мусор, оставленный солдатиками, но и нас.
— Разлеглися тут, босяки, убираться не дают, геть, геть видселя. Приехали служить, так служите, а спать еще не выслужили, служивые. Щас поезд придеть межнароденый — а оне здесь спят.
Поезд Москва — Пекин пролетал станциюшку на полном ходу и редчайшие в те времена иностранцы видимо знать не знали и ведать не ведали о существовании нашего крохотного вокзальчика, бабки, печки и новоиспеченных лейтенантов в мятых шинелях, с багровыми рубцами на лицах, приключившимися от спанья на жестких чемоданьих боках.
Продрав глаза и подхватив багаж, мы вышли на крыльцо из теплой затхлости зальца ожидания, настоенной на человеческом поте, плесени и металлическом привкусе давно остывшей печки.
Открыв оббитую по краям войлоком дверь мы попали в другой мир, совершенно противоположный ожидаемому — холодному, смерзшемуся миру приведений прошедшей кошмарной ночи. Утро встретило нас переливами радостных, нежнейших, незатуманненых производственными дымами красок. Холодное небо оказалось потрясающе нежным, глубоким и голубым. С розовыми, апельсиновыми, лиловатыми переходами и переливами пастельных тонов. С робким солнцем, встающим над горбатым от сопок горизонтом. Небо было бездонно, беспредельно и нечему было его ограничивать. Безлесые стояли вокруг сопки, желтые от прошлогодней прихваченной изморозью, словно припорошенной снегом травы.