колет, а в нем жидкости нет. Кому-то уже шприцом этим сделал инъекцию. Переживает жутко. Обходится. В общем, ничего этакого приятелю не смог сообщить.
Общение Костино в госпитале – супервайзер, доктор-радиолог и секретарша. Все. Круг замыкается. (Есть, правда, медсестра Элла из другого отдела, но о ней разговор особый.) Трепаться с ними некогда и не о чем. Словоохотливый супервайзер Бен достает Костю рассказами, какую лазанью намедни ел в итальянском ресторане. Десять минут про гребаную лазанью, удавиться впору. Бен – гей и, естественно, спидоносец. На работе то и дело дремлет. Силенки убавляются заметно. Инъекции делает неумело, будто впервые, Костя его по этой части страхует, подменяет. На Бене – финансовая документация, писанина. Тоже не лучшим образом ведет. Его госпитальное начальство не трогает, да и попробуй тронь – по судам затаскает.
СПИД в Америке не болезнь, а охранная грамота. А в принципе Бен мужик нормальный, к Косте хорошо относится. Если бы не рассказы про лазанью…
В конце дня Костя звонит Маше. Никто не отвечает. Оставляет на ее биппере номер своего телефона. Перезванивает Маша через полчаса. На фирме аврал, что-то там случилось, поэтому отвечает лаконично, отрывисто, будто сугубо деловой разговор ведет, а речь-то о свидании. Выходные заняты, только в следующий вторник. Сегодня, между прочим, четверг.
Опять пустой вечер. Куда себя деть? В кино? Ничего путного не идет. Привык чаще всего бывать один, даже на концертах в «Карнеги» и в «Метрополитен». Маша редко может вырваться – дети, заботы, вкалывает на сверхурочных как проклятая. Вот и ходит один. Поначалу странно, непривычно, потом пообвык. Изредка приятелей берет с собой бессемейных, того же редактора, или Леню с женой, старинного друга московской поры, бывшего строителя, пребывающего в вечной тоске. Кафе в Манхэттене забиты парами: сидят за столиками она-она, он-он. То ли сексменьшинства, вернее, сексбольшинства, то ли одинокие. Ищут друг друга, чтобы время скоротать. Как он с редактором.
Готовит ужин, открывает пиво, любимую свою мексиканскую «Корону». После еды – вовсе не обязательное чтение. Останавливается в раздумье у полок. На одной верхний ряд – девять светло-бежевых томов и один бордовый – русские философы, взял с собой из России. Начала выходить тогда библиотека сочинений тех, о ком имел Костя весьма смутное представление. Чаадаева, Бердяева, правда, читал и раньше, а вот Шпета, Кавелина, Потебню, Соловьева… В последнее время, однако, не может серьезное читать, и классику русскую в том числе. Не трогает. Только «Нью-Йорк таймс» и еженедельники. И книги на английском застревают. Вроде все понятно, почти без словаря обходится, но аромата фразы не чувствует. На сон грядущий изредка стихи, ими и обходится. Образованный человек не читает, а перечитывает. Хороший афоризм. Значит, он образованный. К тому же страстные книгочеи не одиноки в постели. Он – не страстный, следовательно, сие к нему не относится.
Вытаскивает крохотный, на ладони уместится, сборничек Рильке, еще в семьдесят четвертом вышел в Москве. Тоже привез с собой в эмиграцию.
О святое мое одиночество – ты!
И дни просторны, светлы и чисты,
как проснувшийся утренний сад.
Одиночество! Зовам далеким не верь и крепко держи золотую дверь,
там, за нею, желаний ад[2].
Как бы в ад этот попасть из теперешнего рая…
Откладывает книжицу, лежит, скрестив руки на груди, как покойник. Ловит себя на сравнении и руки вдоль туловища вытягивает. Находит глазами блокнот для записей, на светло-кофейной обложке черным фломастером два слова крупно выведены: «Разрозненные мысли». Лежит блокнот на трюмо прикроватном, заносит в него Костя всякую хрень, что в голову приходит, впрочем, иногда и дельные вроде мыслишки проскальзывают, как золотинки в промываемом песке; последнее время все реже заглядывает в блокнот, а записей новых и вовсе нет. Мозги ржавеют, наверное. Сейчас вдруг желание появляется полистать блокнот с летними еще записями.
Из дневника Ситникова
Иногда мне кажется, что люди, которые ищут то, о чем долго мечтают, на самом деле боятся это найти. Ну, обретут, а дальше? А так живут со своей красивой легендой и не променяют ее ни на что.
Почему в Нью-Йорке мало красивых женщин? В сабвэе ли, в автобусе ли, на манхэттенских улицах и даже в театрах и концертных залах – смуглолицые, шоколадные, узкоглазые, блинообразные, бледно-белые, безразлично-никакие, не будящие эмоций лица, и если мелькнет вдруг манящий облик, то безобманчиво определяешь – русская.
А ведь какой чертовский намес, кого только и откуда не приманивает и не привечает этот сумасшедший город…
Казалось, в таком конгломерате рас и народностей только и произрастать красавицам. Ничего подобного – все блекло, стерто, невпечатлительно.
Даниил ответ имеет относительно англосаксов, чьи потомки поселились в Америке. По его теории, шутливо-завиральной, во всем виноваты костры инквизиции. В средние века сжигали в Европе еретиков и ведьм; ведьмы были самыми красивыми, их не стало – генофонд красавиц истощился: посмотри, говорит Даниил, на тех же немок, британок, скандинавок… А француженки, итальянки, испанки? – пытаюсь парировать я. Окей, много ли ты видел среди них красавиц? – заводится. Чтобы и лицо, и волосы, и фигура… Немного, соглашаюсь.
А с прочими, не англосаксами, как же? И сам себе отвечаю: эмигрируют со всего остального света в кажущуюся благословенной Америку не сливки общества, не аристократы – трудовой люд в поисках куска хлеба, с надеждой, что детям уготована лучшая участь. Скажем, женщины-латиносы, их в Нью-Йорке уйма, может, миллион, может, два: низкорослые, с откляченными задницами, напоминающие лошадей Пржевальского; моют они посуду в ресторанах, убирают, стирают, ухаживают за чужими детьми, работают продавцами за семь долларов в час, словом, делают то, от чего отказываются американки. Откуда среди них красавицам взяться…
Но, может, мне красивые просто не попадаются, ибо ездят не в метро и автобусах, а в машинах? Или мне ближе славянский тип красоты: светлые волосы, голубые глаза и так далее, потому я не в состоянии оценить в полной мере пригожесть лунообразных китаянок и вьетнамок с глазами-щелками или губастых, задастых гаитянок? Изредка ведь попадаются удивительно гармоничные создания природы… В сабвэе напротив меня садится молодая, плотного сложения женщина в короткой черной юбке, черных, сливающихся с цветом кожи колготках и туфлях на высоких каблуках. Ярко накрашена, алая помада на выразительных губах и тени вокруг оливковых глаз подчеркивают благородный абрис лица в обрамлении длинных тонких волос, редких у представительниц черной расы; в лице женщины уверенность, достоинство, осознание своей особой прелести; на ней тонкая голубая кофточка с