в медном чайнике, и ели пайковый хлеб, иногда с солью.
А теперь мы поглощали мамины пироги с картошкой, черные, тяжелые и рубчатые, как гранаты.
Одновременно мы с увлечением разворачивали перед дядей свои планы на будущее. Дядя слушал, и вдруг раздался его голос с той же странной интонацией:
— Я думаю, что прежде всего вам, друзья, предстоит стать солдатами.
Оживленные и уже почти сытые, мы не расслышали в его словах сигнала близкой опасности.
Я пошла проводить дядю.
— Вам понравились мои друзья? — спросила я.
По правде сказать, мне хотелось узнать, что думает дядя обо мне лично.
— Вы все — славные ребята... — Он запнулся. — Но, понимаешь, уж очень самоуверенные. Меня это немного пугает, а? И мне хотелось бы, чтобы вы были... образованнее, — продолжал дядя задумчиво, словно говоря сам с собой. — Мы захватили власть. И удержали ее. Но будут еще трудности. Все не так просто. Понятно тебе?
«А что не просто? Как раз очень просто. Все-таки он какой-то старомодный», — подумала я.
Когда я вернулась, Гнат сидел на ступеньке под «гландами» и дремал. Я совсем забыла про него.
— Ты чего тут? — спросила я. — Иди домой, поздно.
— Нема у меня дому, — неожиданно ответил юноша, — я с села утик. Куркули со свету сживают.
— Куркули? Ах, злыдни!
Я вспомнила, как когда-то Володька Гурко «втолкнул» меня в коммуну.
— Оставайся у нас! — тут же решила я.
2
Мы с Наташей отправились к ее родным на Токмаковку. Это было настоящее путешествие. Мы шли через весь город, отбивая шаг деревянными подошвами. Трамваи не ходили, автобусы тем более.
Стоял июль, было очень жарко. Местами асфальт плавился, и наши деревяшки оставляли на нем ясный отпечаток.
Мы шли сначала городом, по улицам которого деловито сновали совслужащие с портфелями, комиссары в кожаных куртках и кавалерийских штанах с кожаными леями, комсомольцы в косоворотках с маленькой красной звездочкой, приколотой на груди. Их суровый строй изредка перебивали яркие пятна нэпманских девиц в рубахообразных по моде платьях диких расцветок, со спутанной гривой волос, распущенных по плечам. Девицы бродили по размякшему асфальту неприкаянные, как выходцы с того света.
Мы проходили аллеями городского сада, который был расчищен и ухожен нами на субботниках, устраивавшихся по субботам, по воскресеньям и по другим дням. Мы считали, что теперь сад выглядел не хуже, чем при баронессе Ган, которой принадлежал раньше.
Мы шли, мрачно косясь на паштетные, появившиеся чуть не в каждом квартале. Почему-то все закусочные и кухмистерские назывались паштетными. Можно было подумать, что во время нэпа кормятся одними паштетами! Вероятно, владельцы не решались на гордое «Ресторан» или «Кафе». «Паштетные» — выглядело скромнее, ближе к духу времени.
Появились причудливые вывески, бог знает что сулящие. На Университетской горке над выкрашенным в канареечный цвет павильоном висела вывеска: «Производство персидских граждан. Артель». А внизу мелкими буквами: «Люля-кебаб». Мы не знали, что такое люля-кебаб. Володя Гурко уверял, что это красавец перс, «произведенный» в этом закутке. Федя предполагал, что так звали коня, из которого изготовлялась продукция заведения: жирные мясные завитки, подаваемые на железных палочках.
Иногда нэпманы, подделываясь под советский стиль, называли свои заведения сокращенно. «Растмаслопонч» — это звучало как боевой клич неведомого племени, но означало всего лишь ларек, где жарились на постном масле пончики.
Мы смотрели на балаганы под выцветшими вывесками с наскоро закрашенными твердыми знаками, как мореплаватели на неожиданно открывшиеся им острова, населенные вернее всего людоедами.
Наташины отец и мать с малышами жили в старом деревянном доме с мезонином, как у Чехова.
Мы пришли с тайной надеждой что-нибудь перехватить. Конечно, Наташина мать стала усаживать нас обедать, но мы увидели, что хлеб и картошка у них уже разделены на каждого, и сказали, что торопимся. Мы действительно спешили в нашу школу — на суд. И ушли не солоно хлебавши.
В то время мы все кого-то судили. Например, был общественный суд над Евгением Онегиным. «А за что его судить? — удивлялась Наташина мама. — В чем он виноват?» Мы разъясняли ей, что Евгений Онегин — типичный продукт дворянско-помещичьего режима, ретроград, его надо беспощадно разоблачать в глазах масс.
— А как же «ярем он барщины старинной оброком легким заменил»? — спросила Наташина мать.
Наташа посмотрела на нее с грустью:
— Не срамилась бы ты, мать: знаем, какой он легкий бывает, оброк. Крепостник и есть крепостник.
А я вспомнила, что там дальше идет: «И раб судьбу благословил», и закричала:
— Ваш Пушкин тоже хорош! Заодно с Онегиным против трудового крестьянства!
Наташина мама, как совершенно темная женщина, старорежимная преподавательница, ничего не понимала, А Наташин папа, техник по электричеству, сказал:
— Подымать производство надо, а вы — болтуны.
После этого делать нам тут было нечего, и мы пошли судить греческого философа Платона.
Суд продолжался очень долго. В те годы у нас всё: заседания, митинги, диспуты — продолжалось очень долго. Пока ораторы не начинали хрипеть. А в школе пока не входил сторож Кондрат по прозвищу «Эсер малахольный» — он в начале революции с перепугу записался в партию эсеров — и не заявлял:
— Кончайте, бо я зачиняю помещению.
Здорово я ему жизни дала, Платону! Этому типичному представителю афинской аристократии, белогвардейскому идеалисту! Моя обвинительная речь произвела сильное впечатление на Кондрата. Он спросил:
— А игде ж подсудимый?
— Какой подсудимый?
— Да той, Платонов, чи кто он?
Я сказала, что Платон умер в 347 году до нашей эры, Кондрата это почему-то обидело.
В этом году мы должны были окончить школу второй ступени. Но никто не знал, как это сделать. Экзамены были отменены. Полагались зачеты, как у студентов. Но что это значит, не разъяснили. А главное, сдавать зачеты было некому. У математика два сына ушли с белыми, и он говорил про нас: «Выучишь их на свою же голову!» В школе висела записка, нацарапанная нервным почерком: «Зачеты по математике принимаются преподавателем С. Н. Касацким на дому». Он жил при школе в красивом флигеле, половину которого теперь занимала прачка Алевтина. На двери Касацкого висели уже две записки: «Звонок испорчен» и «Просьба не стучать: в доме больной».
Француженка и географ были мобилизованы на заготовку топлива.
А физик Солнушко, которого все очень боялись и никто никогда еще не сумел на его уроке