могло навести на мысль о костре. И копоть на трубе рукавом стерла.
Сходила, назьвается, к соседям, вызнала новости! Да за этими разбойниками глаз и глаз нужен. Что, если бы не она – если б Альберт, дьявол рыжий, калитку первым открыл?! Подумать страшно…
– Выдеру, как пить дать выдеру. Небо с овчинку покажется, – приговаривала мать.
Ребята голышами сидели на нарах, прятались за полушубками и пальтишками, покорно ожидали своей участи. Скуластые, большеухие, патлатые.
«Воробьи, несмышленыши. Какой с них спрос?» – пожалела она.
Быстро поставила на скамью цинковое корыто, выплеснула в него два ведра воды, побросала туда ребячью одежонку.
– Пусть замокает, – сказала. – А сейчас щелок кипятить будем.
На минуту присела к сыновьям, обхватила их за плечи, притянула к себе.
– Кто вас этой игре научил? – спросила как можно ласковей, шепотом.
Юрка дергался, вертел головой, силясь освободиться от объятий. Борис доверчиво ткнулся губами в ее ухо:
– Валька говорил, что таким стеклом что хочешь поджечь можно.
– Уж я ему! – сорвалось с языка, но, не договорив, мать замолчала.
– Тарахтит и тарахтит, аж уши болят, – говорил Борис, повторяя чьи-то взрослые слова.
За ее спиной Юрка ткнул брата кулаком в бок: мол, болтай, да знай меру.
– Вот придет отец – задаст тебе трепку, – пообещала мать старшему. – Диверсант какой нашелся!.. Юра-Юрка, сынок, ведь большой ты уже. Шутка сказать, девятый год человеку. Я в твои-то годы гусей у кулака пасла. С утра до вечера. А тебе все безделье – стекла эти, железки, стрелялки. Не сносишь головы…
Юрка шмыгнул носом:
– Нет их, гусей-то, фрицы всех постреляли. А когда папа придет?
– Когда-когда… Откуда я знаю.
Заскрипели ворота, тяжелый грузовик въехал во двор. Топали по крыльцу, громко переговаривались и смеялись чему-то солдаты – грузили аккумуляторы на машину. Выделялся голосом Альберт: видать, доволен был, что сдает работу.
II
Пристроив на скамье корыто, стирала мать ребячью одежонку. Негодовала вслух: «Надо ж так изваландаться! Третью воду меняю, а она все черней черемушки». А про себя понимала, что все равно – уж коль весна нагрянула, и сырость во дворе, и ручьи по дороге бегут, – от грязи спасения не будет.
Мальчишки сидели на нарах, озабоченные тем серьезным и неловким положением, в которое невзначай попали. Им на улицу хотелось – там и солнышко припекает, даже вон в землянке светлей и теплей стало, и можно чурки – деревянные кораблики – пускать по ручью, чтоб плыли далеко-далеко, обгоняя друг друга… И столько еще интересного открывается весной. Стаял снег на взгорке, на том самом месте, где стояла когда-то ветряная мельница, и открылся каждому проходящему старый окоп. Мельницу осенью артиллерийский снаряд сжег, одни каменные жернова остались – обгорелые, потрескавшиеся. Если вечером, когда потемней, шарахнуть по такому жернову железякой – брызнут во все стороны колючие искры… А вокруг окопа, залитого темной водой, видимо-невидимо патронов. Боевых, нерасстрелянных. Лежат себе, поблескивают в глине. Собрать бы их сейчас да подсушить на солнце, а потом костер запалить – и в огонь эти самые, нерасстрелянные. Ох и забабахают, расшвыривая жар костра, взвизгивая отлетающими от гильз пулями.
А еще лучше гранату в костер положить – вот эта жахнет. До самого синего неба пламя подымется, и яма на месте костра будет. Куда глубже, чем старый окоп у мельницы, чем даже их землянка.
Много интересного на улице весной, только б вот дождаться, когда штаны высохнут. Беда прямо – пересменки никакой нет. Вся одежка в сундуке осталась, а сундук, как в той старой сказке, за семью печатями, у Кощея Бессмертного. В избе, то есть у Альберта. И в избу проклятый Альберт не пускает.
– Да уж, с голой попой, без штанов, не больно поскачете, – насмешливо посочувствовала ребятам мать.
И братья, смущенные, притихли, сообразили, что увлеклись, размечтались вслух, наговорили много такого, чего взрослым знать вовсе не обязательно.
– А я вот нарочно не стану штаны ваши сушить, – поддразнила мать. – Чтоб сидели дома с утра до вечера, не носились по оврагам…
Борька глаза сузил, наморщил нос: сейчас захнычет. Юрку так просто не прошибешь – нахмурился, посмотрел на нее исподлобья:
– А я отцовы надену и удеру. – И толкнул младшего: – Не реви, нарочно это она.
«Все-то ты понимаешь. И вовсе без штанов удрать у тебя не задержится, – согласилась в душе мать. – Упрямство батино, хоть кол на голове теши. Только поречистей ты, и душа нараспашку, доброты в тебе много…»
Сложила на руку мокрое белье, вынесла во двор, развесила на веревке. Во дворе по-прежнему тихо и солнечно было. Распахнутые настежь, чуть покачивались на петлях створки ворот. В глубоких колеях, продавленных грузовиком, накапливалась желтая вода.
Черной тенью, маленькая, сгорбленная, выросла у калитки баба Нюша.
– Ко времени ты, сватья, – обрадовалась мать. – Мне ребят не с кем оставить – шкодят, а надо в комендатуру сбегать. Что-то отца долго нет, не случилось ли чего?.. Так ты погляди за ними.
Старушка подошла ближе, подняла на мать водянистые, невидящие глаза.
– Гадала я, девка, карты раскидывала. Сказали карты, что жив наш Валентин, что миновали его головушку беда и лихо. Три раза на вальта бубён выходило: жив.
– Ой, так ли? Не верится прямо.
– Жив, девка. Мне карты не лгут.
В карты мать не верила, в бабкино умение гадать – и подавно: как это она, незрячая почти, даму от валета отличает? А все же, что там ни говори, затеплилась в душе надежда. Может, сердце-вещун бабе Нюше добрую весть подает? Вот и у нее предчувствие такое: облетела злая пуля Валентина стороной.
– Спасибо на добром слове, сватья. Так ты поди в землянку-то. Ребят покормишь, сама поешь с ними. Картошка в чугунке. А я быстренько, я мигом.
– Жив, – твердила баба Нюша, ковыляя в землянку. – Жив, соколик, жив наш Валентин.
«Жив, – повторяла про себя и мать, перебираясь через дорогу в землянку Беловых. – Нашла сватьюшка повод к обеду приспеть. Да чего ж это я на нее?.. Жив, конечно, жив».
У Беловых было пусто, лишь дед Андрей – в белой холстинной рубахе и белых холстинных портах – дремал на широкой скамье. Сонная муха ползала по его затянутой мохнатой сединой щеке и, видать, ничуть не беспокоила деда. Мать легонько потрясла его за плечо – старик раскрыл глаза, обрадовался живому человеку.
– Ой ли, молодуха!
– Зойка была у вас? – закричала мать: дед Андрей был туговат на ухо.
– Была, как не быть… Ушла, давеча еще ушла.
– А сама-то где, хозяйка-то?
– Шило на мыло меняет. Шубу за картошку понесла… Садись, молодуха, побудь со старым. Бросили меня все, скушно одному. Живу вот, чей-то век заедаю. Давно помереть пора, все мысли передумал, все слова, какие на этом свете есть, переговорил. А все неохота. Помирать-то. Увидеть светлый день желаю, а там – ладно, согласен… Да куда ж ты бежишь-то?
– Некогда мне сегодня, ты уж