в 1980-е обыгрывал саркастически (помимо материала «Гражданской обороны» работа с советскими источниками стала основой концептуального проекта «Коммунизм»), в 1990-е были разработаны им всерьез.
Мотивы конца времени, необходимости уничтожения текущего миропорядка ради вечного золотого века, близости (если не идентичности) категорий смерти и победы, а также множественные отсылки к христианской эсхатологии (в первую очередь к Откровению с его звездой Полынью и небесами, свернувшимися, как свиток) — все это типичные хилиастические концепты, ранее разработанные Платоновым, Гастевым, Кирилловым и другими левыми авторами первой четверти XX века. А до них — всевозможными еретиками и сектантами, от адамитов («Кровь будет течь по всей земле до высоты лошадиной головы[27]») и до русских хлыстов.
Маятник качнется в правильную сторону,
И времени больше не будет.
(«Солнцеворот», 1997)
Горизонты теснились в груди,
Утопали в кровавых слезах,
И сияли звезды в земной грязи,
И пьянела полынь в небесах.
(«Пой, революция», 1997)
В случае с Летовым речь идет скорее не о конкретных утопиях, а об утопическом мышлении. Описываемый золотой век, когда «будет новый день», но «времени больше не будет», крайне абстрактен, а сама идея разрушения мира и гибели героев выглядит для автора более важной, чем описание цели этих лишений. А «солнышко зовет нас за собой в поход» в итоге на «гибельную стужу, на кромешную ночь»[28]:
Всласть
Надышавшись дымным хлебом,
Гнать
Факелом живым — в небо
Сквозь каленый лед,
Сквозь кромешный полдень.
Долгий путь домой сквозь небеса.
(«Про зерна, факел и песок», 1997)
Но насколько ностальгично это творчество? Логично, что с такими мыслями не предаются иллюзиям и ловушкам памяти, а идут на баррикады: старый мир настолько плох, что не стоит жалости, ностальгия тут исключительно по небывалому. Конкретно историческая «советская Родина», например, упоминается в текстах всего один раз[29].
С другой стороны, о том, что сибирский андеграунд музыкально многое почерпнул из советской «официальной» музыки, сказано уже много[30] — да и сама «Гражданская оборона» в 2002 году выпустила альбом «Звездопад» с каверами советских хитов разных лет. «Шлягерная» мелодика на «Солнцевороте» и «Невыносимой легкости бытия», кажется, действительно присутствует, и исполнение песни «И вновь продолжается бой» на концертах «ГО» той поры совершенно не выбивалось из общей канвы. Более того, «Звездопад» и вообще позднее творчество «Гражданской обороны» как будто прокладывает мостик между ВИА и американским гаражным роком 1960-х: то есть, по сути, «идеальными ВИА», тем, чем ВИА хотели быть, но не стали; и именно тут опять появляется ностальгия по миру, которого не было.
* * *
Фигура Бориса Усова, основателя группы «Соломенные еноты» и ряда других проектов, после выхода книг «Песни в пустоту» и «Формейшн»[31] переоткрывается заново. «Енотов» теперь можно использовать как модель для иллюстрации и объяснения самых разных российских феноменов: от судеб маргинализированной интеллигенции в 1990-е и до деятельности современных лоуфайных групп.
Утопизм в текстах Усова можно соотнести с летовским по некоторым формальным мотивам: антикапитализм, неприятие «общества потребления», амбивалентно-романтичное отношение к СССР. Здесь будет уместно вспомнить уже довольно старенькую классификацию утопий Льюиса Мэмфорда[32]. Он делил их на утопии бегства (стремление к немедленному освобождению от тягот и невзгод реальной жизни, уход от мира, который остается прежним) и утопии реконструкции (нацеленность на глобальные преобразования, обеспечение условия для освобождения в будущем). Если революционный хилиазм воплощает вторую категорию, то эскапизм и сама усовская идея «формейшна»[33] как узкого закрытого сообщества, непроницаемого для враждебного внешнего мира, тяготеет к первой. И в отличие от Летова, в случае с Усовым можно говорить о выраженном ретроутопизме. Он не ищет абсолюта и Прекрасного Будущего, представления о возвышенном, прекрасном и справедливом перенесены на конкретную историческую позднесоветскую эпоху, мифологизированную через призму детства. Если в текстах Егора Летова обращение к культурному наследию СССР происходит в рамках постмодернистской игры и/или для подчеркивания общего советского культурного кода, то у Бориса Усова такие цитаты или образы существуют в ностальгическом формате «новой искренности», что-то вроде «верните меня домой»: «Москва — Кассиопея для простых ребят из нашего района». И если Летов черпает многие свои образы и приемы в текстах 1920-х и 1960-х (которые, в свою очередь, тоже ссылаются на 1920-е) и советском неподцензурном искусстве, то Усов настраивает связь между своей современностью и официальными/полуофициальными культурными пластами позднего застоя (это в первую очередь кинематограф и бардовская песня). Борис Усов замечал:
Было ощущение, что уходит Союз, и очень было жалко. Тосковали по Союзу, и сейчас бывает такое. Ведь хорошая вещь был Советский Союз. Я ничего против советской морали не имею, правильные идеи в голову вкладывались пионерам, октябрятам. Не учили тогда глотки всем грызть и выживать любой ценой. Как Союз развалился, так наступил капитализм совершенно звериный. Начало девяностых — это дикая неуправляемая стихия, поэтому хотелось что-то противопоставить. При этом внутри было ощущение затянувшегося детства[34].
Мир многих текстов Усова — это столкновение вымышленной вселенной советских фильмов и книг (с их кодексом чести) с миром победившего капитализма.
Это мир, где умирают или сидят в клетках звери (носители «чистоты» и «честности»), мир отчуждения и одиночества. Выиграть эту войну невозможно (хотя в песне «Диверсантка» и постулируется: «Мои внуки склеят разбитые лапы стеклянных зверей империи»). Поэтому главный путь в этом мире — огораживание от внешнего мира и создание своей микроутопии («Пора открывать заповедник для неприспособленных к жизни людей», «Сидим под снегом и жуем ириски — как никогда доверчивы и близки»).
В общем массиве текстов Бориса Усова выделяются «Новые консерваторы» (1998), которые при всей своей (пост)ироничности не просто несут черты утопического мышления, но и предлагают редкого для песенной культуры зверя: развернутую утопию в духе чуть ли не Александра Чаянова[35].
Это утопия в самом прямом смысле слова: «место, которого нет» (от др. — греч. οὐ «не» + τόπος «место»). Автор помещает золотой век в некий несуществующий хронотоп в условном прошлом и описывает черты его социальной организации: бесклассовое общество, традиционализм, неприязнь к «прогрессу» и даже судебную систему, основанную на моральном императиве.
И хотелось им, если жить, так коммуной бесклассовой,
И бежали сквозь синюю чащу олени белые,
И в поселке лесном никогда никого не колбасило,
А телевиденья тогда еще не было.
Грозы мира не достигали их переменами,
Поколенья сменяли друг друга наплывами плавными.
А детей называли Димонами и Ерменами,
Чтоб