— А вы действительно дерзки, Мари-Маргарита, — заметил отец Реми. — Даже не знаю, пойдет ли вам смирение, которому я должен вас научить. Это словно навязать бантов на норовистую лошадь: несмотря на ленточки и колокольчики, она все равно вас сбросит.
Он хочет, чтобы я ему дерзила? Чего он добивается?
— Сравнить благородную даму с лошадью — невелика заслуга, — вымолвила я. — Чему вы на самом деле собираетесь учить меня, отец Реми? Правилам поведения в супружестве или смирению перед мужем и теми глупцами, что мнят себя достойными управлять моей судьбой?
Из-за перегородки до меня долетело хмыканье.
— Для начала я хотел бы завершить вашу исповедь, так стремительно превращающуюся в неуместный в исповедальне разговор.
— Ах, простите, — пробормотала я. — Что там еще? Я не умею прощать, я ревнива, иногда не выношу саму себя, читаю не слишком благочестивые книги и, конечно же, не блещу послушанием. Достаточно ли этого?
— Если у вас больше ничего не осталось на душе, то достаточно, дочь моя Маргарита, — невозмутимо сказал отец Реми.
Я промолчала. Ни ему, ни кому-то другому я не могла рассказать, что именно остается у меня на душе. Несмотря на то что голос отца Реми снова смягчился, потек обволакивающим туманом; так он говорил с Фредериком, рассказывая сказки, очаровывая. Любопытно, учат ли этому священников или отбирают уже обладающих подобным даром?
Я не собиралась поддаваться колдовству.
— Это все, святой отец.
Он, к удивлению моему, не стал настаивать и быстро отпустил мне грехи. Стукнула, опускаясь, дощечка; я слышала, как отец Реми вышел. Недолго думая, я вышла вслед за ним.
Он стоял, скрестив руки на груди, и задумчиво смотрел на меня. Солнце золотило контуры его фигуры, и казалось, что священник светится, словно нарисованный на иконе. Не хватало нимба и подпевающих ангелочков. Яркий блик лежал на его волосах, как излишне щедрый мазок краски.
— А как же поучение? — спросила я. — Ведь вы должны учить меня не дерзить, верно?
— Вы действительно станете меня слушать? Меня, чужого вам человека? — Только губы его шевелились, и создавалось впечатление, будто со мною говорит статуя. — Нет, я не настолько самонадеян. Вы должны сами прийти ко мне и захотеть беседы, открыть свою душу, возжаждать изменений. Иначе ничего не выйдет. Перед падением возносится сердце человека, а смирение предшествует славе.
Я не понимала, где он говорит цитатами из Библии, а где — своими собственными словами. Впрочем, была ли разница? Вера пустила в нем корни, он сам обратился в веру. Не разящее копье Господне, но саван удушающий. Отец Реми только делает вид, что благоволит ко мне. Это ловушка.
Я улыбнулась.
— Что ж, тогда вам остается только подождать, когда я приду к вам. А если я не захочу?
Не дожидаясь ответа, я развернулась и пошла к выходу из капеллы, а он так ничего и не сказал мне вслед. На пороге я не выдержала и обернулась. Отец Реми уже не смотрел на меня. Он стоял на коленях перед алтарем, опустив голову, прильнув ладонью к ладони. На мгновение мне сделалось стыдно, однако я тут же подавила это лишнее чувство.
Глава 3 Igni et ferro[5]
Он остановил меня, когда мы с Мишелем уже стояли на пороге. Я завязывала ленты шляпки, Мишель же ворковал что-то, сжимая любимую игрушку — маленькую деревянную лошадку. Он всегда брал ее с собой, если мы выходили в город.
— Дочь моя, — прозвучал за моим плечом голос отца Реми, — вы куда-то собрались?
В последние дни он снова позабыл обо мне. К исповеди не звал, во время мессы не выделял — словом, просьба мачехи пропадала втуне. А сейчас вот стоял близко, и снова этот запах сухой травы, горящих свечей, ладана.
— Мы с Мишелем отправляемся гулять, — объяснила я: никакой тайны в том не было. — Я обещала ему показать церковь Сен-Этьен-дю-Мон.
— Но это неблизко.
Судя по всему, в расположении местных церквей священник разобрался быстро. Я знала, что он начал выходить из дому — иногда видела его шляпу из своего окна.
— Ничего, мы любим прогулки. Правда, Мишель?
Брат радостно закивал. В его глазах, видевших мир совершенно не так, как мои, сияло непреходящее счастье — оттого, что я забираю его в расцвеченный осенними красками мир, который дробится и тает, словно леденец. Обязательно куплю Мишелю леденец.
Священник бросил взгляд в узкое окно.
— Я буду сопровождать вас.
— Не стоит, отец Реми.
Я вовсе не нуждалась в его обществе.
— Я.никогда не бывал в Сен-Этьен-дю-Мон.
Нет, ему я леденец покупать не буду. И отказывать резко тоже нельзя, иначе он разозлится все же и заставит меня отбивать поклоны и бормотать молитвы, чтобы не дерзила слугам Господним.
— Хорошо.
— Подождите меня всего минуту, я возьму плащ.
Он отошел, а Мишель спросил, хмурясь.
— Что?
— Святой отец пойдет с нами, Мишель. — Я наклонилась, поправила ему выбившийся из-под шляпы по-младенчески мягкий локон. — Не бойся его. Он хороший человек.
Хороший или нет отец Реми, я не знала, только Мишелю незачем углубляться в тонкие материи взаимоотношений между людьми, которых он видит неведомо какими.
— Ага, — сказал Мишель и снова занялся лошадкой.
Отец Реми возвратился и вправду очень быстро: в широком дорожном плаще (подозреваю, он у нашего кюре единственный), простой шляпе с одиноким петушиным пером и при перчатках. Он открыл мне дверь, опередив зазевавшегося Дидье.
Мы вышли на улицу, и сразу же закружил пас обычный парижский шум.
Куда ни глянь — народу полно, все спешат по делам, нищенствуют, орут, торгуют. На углу сидит бродяга с перекошенным от нелегкой жизни лицом и скорбным голосом просит подать денье. Мы проходим мимо, отец Реми склоняется, чтобы уронить монетку в протянутые грязные ладони. Торговки пирожками суют товар прямо под нос, от лотков тянет поздним яблочным духом, непропеченным тестом. У лавочника, продающего сладости, я покупаю Мишелю большой сахарный комок на щепке; брат счастлив. Мы идем дальше, сквозь бурлящую толпу, сквозь запахи рыбы, зелени, нечистот, лошадиного навоза.
Церковь Сен-Этьен-дю-Мон стоит на горе Святой Женевьевы. Здесь рядом не менее оживленный квартал, чем у Лувра, — еще бы, ведь рядом Сорбонна, а студенты — народ веселый, проводят время так, что чувствуется: они знают, чего хотят от жизни. Сорбонна через некоторое время учит их другому, с годами сжимает их мысли в железных тисках догматов, тут негде разгуляться инакомыслию. Когда Жанна д'Арк попала в руки англичан и герцог Бедфорд выдвинул против нее обвинение в сношениях с нечистой силой, Сорбонна писала похвалы глубокомыслию и проницательности этого следователя, а когда Жанну сожгли — отслужила благодарственное молебствие. Конечно, потом пришли времена Гизов, когда сорбонистам дозволялось слишком многое; теперь они миновали. Ришелье не терпит ничьей иной власти, кроме своей и королевской, где уж тут разгуляться университетским старикам. Потому на лицах докторов Сорбонны, щеголяющих в черных шапочках, частенько читается уныние.