Перед домом я увидела высокую женщину в черном платье с длинными свисающими рукавами, отделанными фламандскими кружевами, и с бархатным капюшоном на голове — на вид она напоминала каноника; возле нее мальчик чуть постарше меня подбирал сухие семена плюща, падавшие с соседней стены. Услышав наши шаги, незнакомка повернула голову — я увидела худое бледное лицо, подобное лицам фигур, созданных Бенуа[2], и большие светло-голубые глаза, проницательные и дерзкие одновременно; у нее была такая ледяная улыбка, что у меня пропало всякое желание завтракать. Сестра няни, узнав меня, бросилась мне навстречу с возгласом:
— Мадемуазель де Грамон!
— Мадемуазель де Грамон! — повторила неизвестная дама и, схватив мальчика за руку, потянула его к дому.
Гувернантка поняла, что мы проявили нескромность, и сделала два шага назад, но я была уже далеко, и она тщетно призывала меня.
— Моя славная Готон, — кричала я, — я пришла попить молока и поесть яиц!
Мальчик послушно следовал за своей спутницей, но при слове «молоко» он резко остановился и повернулся в мою сторону.
— Молоко! Я тоже хочу молока, и мне его дадут, — произнес он, глядя на меня.
Ребенок был красив как ангелочек и восхитительно одет; бесподобная гордость сквозила во всем его облике; его верхняя губа, более толстая, чем нижняя, была презрительно оттопырена, как это присуще австрийцам. На мальчике был фиолетовый бархатный камзол с отделкой из того же цвета шнуров с аметистовыми и бриллиантовыми наконечниками. Его воротник и манжеты из венецианского кружева были непомерно дороги для селянина. С тех пор как я появилась на свет, ничто еще не приводило меня в такое изумление, как это видение посреди леса. Оно напоминало сказки о принце Персийе, брошенном на произвол судьбы по приказу его злой мачехи и взятом под защиту волшебницей.
— Пойдемте, сударь, — повторяла пожилая дама, — сейчас не время вам здесь оставаться.
Она явно выглядела напуганной; я взяла мальчика за руку, прежде чем незнакомка успела помешать нам подойти друг к другу.
— Как вас зовут? — смело, как истинная дочь маршала де Грамона, спросила я.
— Меня зовут Жюль Филипп, — отвечал он, несмотря на усилия женщины отвести его в дом.
— А дальше?
— Дальше? Это все. Разве этого недостаточно?
— Только короля зовут просто Людовиком, — возразила я, уязвленная его высокомерием, — а вы явно не король!
Незнакомка взяла мальчика на руки и бросилась бежать с таким необъяснимым испугом, что это вызвало бы подозрения у всякого другого, но не у четырехлетней девочки. Я бесцеремонно поспешила за ней и подбежала к двери в ту минуту, когда она ее закрывала. Моя гувернантка и Го-тон последовали за мной; они тщетно пускали в ход самые неоспоримые обольщения: я упорно не желала уходить и кричала как сумасшедшая, в то время как Филипп отвечал мне таким же образом из-за двери. Как уже было сказано, я упряма от рождения, и меня легче убить, чем заставить уступить; зная это, славная Готон, которая меня очень любила, предложила получить для меня вожделенное разрешение вновь увидеть таинственного ребенка. Обойдя вокруг дома, она проникла в него через другую дверь, и четверть часа спустя в окне показалась белокурая головка Филиппа. — Мы будем пить молоко и играть в нижней зале, — объявил он мне.
И в самом деле, запоры были отодвинуты. Нас пригласили войти, извиняясь со смущенным видом перед нами — причину этого я узнала позже, — и мы вошли в дом. Обстановка в нем была богатой, но строгой: в большой комнате все еще стояла мебель времен Генриха II, а стену украшал портрет его возлюбленной, ставшей затворницей. Черты ее лица были пронизаны мучительнейшей скорбью; она держала на коленях печального и бледного, как она сама, ребенка; имена этих людей были забыты, память о них не сохранилась — осталась только эта картина. В ту пору я не рассуждала подобным образом, но впоследствии мне не раз доводилось возвращаться в эти края, и странная участь этих несчастных волновала меня все сильнее и сильнее. Мы еще увидим этот портрет, а также снова встретимся с Филиппом и сопровождавшей его женщиной.
Бедный Филипп, какая судьба была ему уготована, и сколько еще того, что никому не известно, мне предстоит рассказать о нем!
II
Вскоре нам принесли угощение, и мы, дети, съели его с одинаковым удовольствием, рассказывая друг другу о своих проделках. К концу трапезы моя гувернантка и женщина, которую Филипп называл «душенька Ружмон», уже беседовали весьма непринужденно; казалось, тучи развеялись, как вдруг в комнату ворвался какой-то человек и, не успев нас заметить, закричал:
— Госпожа де Ружмон, умер кардинал де Ришелье!
Хозяйка дома вскочила, став еще бледнее, чем прежде, и произнесла, указывая на нас жестом:
— Я не одна, сударь; мы поговорим чуть позже.
Она обратила свои глаза, полные слез, на моего нового друга, а затем устремила взгляд на нас с гувернанткой.
— Сударыня, — произнесла г-жа де Ружмон, — мы встретились волею случая, и нас свела прихоть этих детей; мое положение лишает нас права принимать каких бы то ни было посетителей. Простите же меня, если я попрошу вас покинуть мой дом и, главное, попрошу забыть дорогу к нему. Эта красивая малышка, очевидно, счастлива; вы можете навлечь на нее неисчислимые беды, если попытаетесь снова встретиться с нами или будете упоминать о том, что видели нас. Я проявила слабость ради моего питомца и теперь раскаиваюсь в этом. Дай-то Бог, чтобы мы все не поплатились за мгновение совершенно безобидного удовольствия, каким мы только что наслаждались! Я полагала, что поступаю правильно, а поступила, наверное, плохо. Я этого опасаюсь.
Десять минут спустя я уже сидела в карете и была на пути в Париж вместе с моими братьями, которым я рассказала только о Филиппе, невзирая на запрет гувернантки, обеспокоенной угрозами г-жи де Ружмон. К счастью, дети все быстро забывают, и эта встреча не повлекла за собой досадных последствий для кого-либо из нас. Известие о кончине кардинала, находившегося при смерти в течение двух недель, не произвело на нас ни малейшего впечатления. Что значит в этом возрасте подобное столь важное событие?
Как уже было сказано, кардинал де Ришелье приходился моей матери дядей; она облачилась в траур, отдавая дань положению его высокопреосвященства. Нас с Лувиньи от этого избавили, ибо нам не было еще и семи лет. Господин маршал вернулся ко двору раньше короля из-за одного дела, обсуждавшегося в Парламенте: речь шла о королевских жалованных грамотах, в которых было отказано моему дяде шевалье ле Грамону (я уже не помню, зачем они ему понадобились). Он нашел, что мы сильно подросли, и разрешил графу де Гишу оставаться по утрам в его покоях, куда приходило множество дворян.
Наша матушка, напротив, вернулась ко двору лишь несколько недель спустя, в дорожных носилках, страдающая и печальная. Она чрезвычайно скорбела по своему дяде; возможно, она была единственным человеком, кто по-настоящему его оплакивал. Матушка была бесконечно признательна кардиналу за то, что он выдал ее замуж за моего отца, которого она обожала, хотя он в ответ мучил ее всю жизнь, находя ей все новых соперниц.