пальца первое время не владели, но с передовой линии я не уходил.
* * *
О, эта спасительная немецкая равномерность. Обстреливают дорогу: бах и опять бах! — через равные промежутки. И в высчитанную ритмичную паузу — наш бросок через дорогу. Уже за нами рвется снаряд и осколками шарахает по кустам. А мы уже отбежали и шагаем с веселым недоумением небожителей. Раз-другой пронесет, и уже верится, что так оно и будет и минует. И сам черт не брат.
Тут в деревне у маленьких ребят немалый опыт, побывали два с лишним месяца под немцем.
— А что, немец разве зимой на колесных повозках ездит?
— А то как же, — важно говорит девчонка и качает из стороны в сторону головой, подражая рассудительным старухам. — Он, если захочет…
* * *
— Я еще раз заявляю, не такая пьянка во мне, как рисуют.
— Потише, потише. Горланишь чего?
— Такой голос отец отковал.
* * *
Вот текст немецкой присяги. Перевожу:
Я приношу перед Богом эту священную клятву в своем полном повиновении фюреру и канцлеру немецкого народа Адольфу Гитлеру, главнокомандующему германскими вооруженными силами, и во исполнении этой присяги готов, как храбрый солдат, в любую минуту отдать свою жизнь.
* * *
Мышь попалась на кусочек чикагской колбасы, что приплывает из-за морей в портативной таре и заодно с английскими ботинками называется в частях «вторым фронтом». Кликнули серую кошку. Кошка не торопясь присела на задние лапы и стала обнюхивать. Мышь изловчилась и укусила кошку за нос. Серую кошку повели расстреливать. Тот боец твердо знал — сохранять надо только целесообразное. Еле добились для кошки амнистии.
* * *
— Разненастится погода.
— Ветер, главное дело, и облака серые, серые плывут.
— Наше счастье — дождь да ненастье. Немцу не летать сегодня.
* * *
У нее светлое изнуренное лицо, остренький подбородок, живые, негасимые густо-карие глаза. Я смотрю на нее, вижу в чертах ее лица что-то вековое, давнее и легко представляю себе ее в низко насаженной шапке с рогами, как предписывал указ Петра I ее прапрабабкам, чтоб чужесть староверок издали выявлялась, чтобы православный мир к ним не приближался.
Она работала до войны счетоводом в фельдшерско-акушерской школе. Муж — старообрядческий церковный староста — сборщиком утиля.
Сейчас, когда бой в северо-восточной части Ржева, их окраинная улица перешла в наши руки, и они спешно эвакуированы на войсковых подводах сюда, в деревню.
А в прошлый год не поднялись. Семь человек детей мал мала меньше да две старухи. «Как тут возможно уехать».
— Просили его тут другие, моего старика, чтобы он старостой квартала стал. Что тут порядок будет. «Никакого, ответил, тут порядка не будет. Это налетела всеопустошающая саранча». Они темноты боялись, а мы раскрыли камни фундамента — под полом все сидят в темноте, дети, старухи. Вдруг идут с собаками. Шпоры. На широкой цепке большая бляха. Ой, найдут. А мой старик не успел, побежал в баню. «Пан где?» — «Нету пана. Никс». Они открыли, а он — голый, моется. Чуть не каждый день топили офицеру или солдатам. Ну, не тронули. Голого не погонишь на работу. А меня немец стал стегать нагайкой. Плетка такая ременная, «Врешь! Пан в бане». — «Это отец мой». Он с бородой и на десять лет меня старше. Поверил. «Если б пришли и так бы над твоей матерью издевались бы», — говорю. «Никс русские в Дойчланд». — Это значит — никогда не придут русские к ним.
* * *
У немцев приказ по полку. Вменяется машины заводить в сараи. Если же сараев нет, машины ставить по две вместе и покрывать их вместе, чтобы наши летчики принимали за сараи.
* * *
Мотор сверлит со стонущим металлическим подголоском. «Meccep».
* * *
Поют мужчины:
А она во всем согла-ша-лася,
Потому что лю-била ме-ня…
* * *
В деревне, отбитой у немцев, уцелел фанерный щит: «Нищим не подается и обмен не производится».
Написано по-русски, но нравы чужеземные.
* * *
По улице шел разведчик П. Он возвращался с задания. Из-под деревенского картуза, осевшего по самые уши, — потемневшее небритое лицо. Облегающий пиджак на нем и короткие холщовые брюки.
Какое это счастье — видеть вернувшегося с задания разведчика.
* * *
На войне человек налегке. Свалился житейский груз, бремя выбора не гнет, не отягощает. Нет ни выбора, ни бремени его.
А то, что есть, — на прямой и оголенно: приказ, враг и — осилить.
Есть еще — смерть. Но она тут слишком близко, чтобы ее в расчет принимать.
* * *
В армии я оказалась на Волге — в Ставрополе на курсах военных переводчиков. Потом мы гуртом вынырнули из глуби, из Ставрополя, с тех курсов, и — по санному пути, по Волге, чтобы предстать в Генштабе в самые решительные минуты своей жизни. И как они просты, эти минуты. Пожалуй, даже чересчур.
Еще ездила и пешком топала — и опять на Волге, у Ржева.
* * *
— В данный жестокий, но героический, великий момент…
И все. Ни слова больше.
Патетика сейчас — только клич к бою, вскрик рванувшегося в атаку, стон раненого: «Братцы!» Проклятье немцам: «Гады! Гады!»
* * *
И все время рядом крестьянские неимоверные усилия — воспроизвести, вырастить что-то для жизни, сохранить скот, спасти стены жилища…
* * *
Вчера, когда возвращалась из второго эшелона, по деревянной дороге, выстроенной на болоте, подвез на полуторке шофер. Из Казахстана он. Меня постоянно волнует на фронте соприкосновение с людьми такими различными, прибывшими из разных, совсем несхожих городов, земель, закоулков.
* * *
Награждали разведчиков.
— Служу Советскому Союзу!
Один и другой — так. А третий — немного постарше, порасторопнее, быстрые, цепкие глаза на побитом оспой лице — добавил решительно, зычно:
— Наша рота крепка, как советская власть, чиста, как слеза Божьей матери. Смерть немецким оккупантам!
* * *
Есть мы, и есть они — немцы. И все предельно ясно. Но когда появляется бежавший из плена летчик, или обросший скиталец окружения, или когда проникаешься судьбой здешнего населения, появляется нечто третье, и все становится объемнее, глубиннее, драматичнее.
* * *
— Я решил: как победим и домой отпустят, поеду по всем местам, где воевать пришлось. Вот адреса хозяев и собираю.
* * *
На войне власть одного человека над другим так грубо обнажена — власть без камуфляжа. И все здесь зримее: жизнь и смерть, смелость и отсутствие ее, мука и облегчение.