Впоследствии мне пришлось глубоко пожалеть о кончине первого Уинстона: второй меня чуть не загрыз. Мне было лет восемь, и я смотрел по телику мультфильм про Су-пербоя. Я решил, что Уинстон II, это Крипто-Суперпес, и привязал к его ошейнику полотенце, чтобы было похоже на плащ. Разъяренный кобель набросился на меня и порвал мне ногу так, что мне пришлось делать пересадку кожи, и по сей день я немного прихрамываю… только вот теперь я вообще не хожу.
Когда я это вспоминаю, по мне проходит волна боли. Я вспоминаю боль.
– Никому не говори, что это Уинстон, – говорил отец, то угрожая, то моля. Он ужасно боялся, что у него отберут собаку. Я сказал, что на меня ни с того ни с сего напали бездомные псы, которые бродили стаями на пустыре возле нашего квартала. Об этом происшествии написала местная газета, и городской совет, где сидели консерваторы, которые очень не любят давать деньги богатых налогоплательщиков на нужды окраин, скрипя зубами, все-таки послали санитарную команду, чтобы отловить бродяг и свезти на живодерню. Четыре месяца я не ходил в школу, и это мне понравилось больше всего.
Ребенком я занимался тем же, чем и обычные дворовые пацаны: играл в футбол и войнушку, гонял на велике по району, ловил пчел, слонялся по параднякам, покалачивал ребят младше меня, получал от пацанов постарше. В девять лет меня забрали в участок за игру в футбол на улице. Мы пинали мяч на лужайке возле нашего дома, никаких запрещающих знаков вокруг не было, но мы, несмотря на возраст, должны были знать, что наш район – это концлагерь для бедняков, где запрещено практически все. Потом был суд; отец моего приятеля Брайана произнес блистательную речь, чем смутил судью, и тот вынес нам предупреждение и отпустил. Копы сидели как обосранные.
– Шпана, гопник гребаный, – частенько ворчала мама, – малолетний разбойник.
Только теперь я понимаю, почему это ее так взъебну-ло, – папаши-то не было. Он говорила, что он уехал на заработки, но Тони объявил нам, что он в тюрьме. Тони мне нравился. Он поколачивал меня, конечно, но мог и заступиться за меня перед старшими, если среди них не было его друзей. Бернарда я не любил: он все время сидел дома и играл с Ким, нашей младшей сестренкой. И сам он был как Ким; он и был девчонкой.
Летом я любил ловить пчел. Мы набирали воды в бутылки из-под моющей жидкости и поливали пчелу, когда она садилась на цветок. Фокус был в том, чтобы направить разом две струи на оба крыла, и зафигачить так, чтоб она не могла взлететь. Промокших пчел мы собирали в кувшин, а потом выковыривали для них камеры в кладке фундамента нашей пятиэтажки. Дверьми нам служили палочки от эскимо. Это был наш концлагерь – шотландский спальный район в миниатюре, для пчел.
У моего приятеля Пита было увеличительное стекло, играть с ним – одно удовольствие; я любил палить пчелам крылья, чтобы снизить до нуля их шансы на побег. Иногда я подпаливал им мордочки. Пахли они отвратительно – паленой пчелой. Такое стеклышко мне пригодится, решил я, и выменял его у Пита на Экшн Мэна без рук, того, что выменял у Брайана на грузовик.
Когда к нам приходили ребята, я чувствовал себя неловко. Большинство из них жили получше нашего; выходило, будто мы оборванцы какие-то. Я понял, что отец действительно в тюрьме, ведь жили мы на одну мамину зарплату – она убиралась и готовила в школе обеды. Хорошо хоть, не в моей школе.
Потом папа вернулся. Он устроился охранником и стал поднимать дом. У нас появился новый камин с пластмассовыми углями и трубой из прозрачного пластика, в которой что-то трепыхалось, будто снизу шел жар. На самом деле это была обыкновенная электробатарея. Сначала папа был нормальный; помню, взял меня на футбол на Истер-роуд. Они с дядей Джеки пошли в паб, а нас, то есть меня, Тони, Бернарда и нашего двоюродного брата Алана оставили сидеть в машине – принесли нам колы и чипсов. В пабе они набухались пива и на стадионе накупили нам пирожков и еще чипсов. На футболе я зевал, зато пирожки и чипсы мне нравились. Ляжки у меня зудели, так же как во время походов с мамой по магазинам на Леит Уок.
Потом папа избил меня так, что пришлось ехать в больницу накладывать швы. Он ударил меня по уху, я упал – башкой прямо об угол кухонного стола. На бровь мне наложили шесть швов – это было клево. В волосы Ким я запустил шершней, а не пчел. Старик не мог этого понять.
– Папа, это всего лишь шершни, они не кусаются, – молил я.
А Ким как дура все ревела и ревела. Без конца. Там действительно были только шершни, шершни – только и всего. Это же вам не пчелы. У них сзади тоже есть жало, только они не кусаются. По-моему, их точное название уховертки.
– Ты только посмотри на нее! Смотри, что ты наделал со своей сестрой, пизденыш! – указывал он на Ким, чье и без того искаженное лицо скривилось еще больше в притворном ужасе. Вот тогда отец меня и стукнул.
В травме мне пришлось наврать – я сказал, что мы возились с Тони, и я упал. Потом я еще долго мучился от головной боли.
Помню, как однажды мама терла именную табличку на двери нашей квартиры. Кто-то подправил фамилию так, что получилось «СРАНЬ». Папа с дядей Джэки ходили по квартирам и устраивали перепуганным жильцам перекрестные допросы. Отец постоянно угрожал пристрелить любого, кто посмеет на нас пожаловаться. Поэтому соседи запрещали своим детям играть с нами, и только самые безбашенные решались нарушить запрет.
Если папу и дядю Джэки, который был на самом деле только другом отца, но мы почему-то называли его дядей, соседи просто боялись, то наша мама тоже давала повод для беспокойства. Ее папа или дедушка, никогда не мог запомнить точно, во время войны был в плену у японцев, и у него немного съехала крыша, по утверждению Вет, вследствие жестокого обращения в лагере. Пока она росла, ее окучивали рассказами о зверствах японцев, а потом она прочла книгу, в которой доказывалось, что к концу века люди с Востока овладеют всем миром. Она тщательно изучала глаза моих немногих друзей, и если в них, по ее мнению, была «японская кровь», объявляла их неподходящей компанией.
Когда мне было лет девять-десять, я впервые услышал от отца про Южную Африку. И не успели мы оглянуться, как уже оказались там.
– Взгляни на нас, Вет. Мы достойны лучшего. Я работаю охранником – никаких перспектив. Страна катится в тартарары. Только и знают, что бастовать. Даже мусор не могут убрать, бля. Сраные профсоюзы – держат страну в заложниках. ЮАР – вот это да. Южная Африка, знаешь-понимаешь. Конечно, у них там свои проблемы, я в курсе, но в правительстве у них, слава Богу, лейбористы не сидят, мать их растак. Надо подумать, как бы нам туда перебраться. Нечего бояться, Гордон нам поможет. Я вывезу вас в ЮАР, Вет. Можешь быть уверена. Вывезу. Или нет? Я тебя спрашиваю! Думаешь, не вывезу?
– А япошек там нет?..
– Да пойми же ты, Вет. Нет там никаких япошек. ЮАР – страна для белых. Для белых, знаешь-понимаешь. Белый там имеет все права, и точка. В Южной Африке белый всегда прав, – распевал отец в большом воодушевлении. Он высунул широкий плоский язык, лизнул марку и наклеил ее на конверт. Наверное, это была очередная жалоба: он постоянно писал жалобы.