индивидуальных заболеваний и массовых эпидемий. Человеку нужна ежедневная дисциплина для поддержания моральной и интеллектуальной формы, особенно же это касается обладателей тонко настроенного ума. За формами частного отдыха необходимо следить – на тот случай, если они вдруг подорвут здоровье пациента. В 1760 году коллега Циммермана Тиссо диагностировал особую категорию уединенного поведения – и задал рамки, в которых дебаты по этому вопросу велись вплоть до XX века. Предающиеся пороку онанизма, писал он, «все поражены ипохондрическим или истерическим недугами и страдают от проявлений, сопровождающих эти тяжкие расстройства: меланхолии, рыданий, слез, частого сердцебиения, удушья и обмороков»[71]. Ход событий был следствием общего отстранения от общества. Как только человек впадал в одержимость определенным желанием и прекращал участие в делах других, его подстерегала беда. «Нет ничего более губительного, – настаивал Циммерман, – для людей, склонных предаваться единственной идее, чем леность и бездеятельность, особенно же для наших пациентов, а они не в состоянии достаточно усердно избегать лени и уединения. Более каких-либо других занятий развлекают сельский отдых и сельское хозяйство»[72].
Два аспекта в подходе Циммермана к избранной им теме были особенно актуальны для истории уединения по мере того, как складывался современный мир. Первый – это представление об одиночестве как о событии. Сам факт физической изоляции не представлял особого интереса. Дело было не в том, что человек одинок, а в том, что было тому причиной. Влияние одиночества как на человека, так и на общество определялось душевным состоянием, вызвавшим отказ от компании[73]. Есть большая разница между уединением в кабинете или в деревне с целью собраться с мыслями и окончательным уходом туда же вследствие эмоционального расстройства или дурного увлечения. Циммерман писал:
Ежели сердце чисто, дух бодр, а ум развит, то временное отдаление от широкого и даже близкого круга общения улучшит добродетели ума и приведет к счастью; но ежели душа испорчена и мириады порочных образов и желаний роятся в больной фантазии, тогда уединение послужит тому лишь, чтобы укрепить и усугубить зло; позволив уму вынашивать его буйные и вредные замыслы, оно станет повивальной бабкой и нянькой для извращенных и чудовищных идей[74].
Вторая особенность подхода Циммермана не получила достаточного внимания в последующих работах на эту тему. Его трактат был не только об одиночестве. Важная проблема заключалась в перемещении между состояниями общения и уединения. Его литературное выступление было направлено на создание такого мира, в котором «польза уединения и достоинства общества могут быть легко согласованы и соединены друг с другом»[75]. Ключевым критерием для разграничения благоприятного и вредоносного уединения служила способность управлять переходом из одного состояния в другое. Одиночество для самососредоточения приемлемо, если человек обладает достаточной силой ума, чтобы извлечь пользу из периода размышлений и вернуться в бой еще более целеустремленным. Достоинства, приобретенные в умственном общении до пребывания в одиночестве, – залог успешного возвращения в мир споров и союзов. Те же, кто избрал уединение из поверхностных соображений и потворства своим желаниям, возвратятся в общество все в том же состоянии нравственной слабости. Иные формы уединения становились все опаснее, поскольку, казалось, и вовсе отрезали путь назад, к обществу. «В случае с воображением, омраченным печалью и подавленностью, – предупреждал Циммерман, – досуг и уединение не прогоняют, а, напротив, усиливают и усугубляют то самое зло, искоренить которое были призваны»[76]. «Жертва уныния» никогда не оправится, если покинет общество тех, кто может отнестись с сочувствием и пониманием к ее страданиям, каковые «не могут не обостриться и не усилиться в уединении»[77]. Наличие последнего как причины и главного симптома меланхолии лишало больных того ресурса, который позволил бы им самостоятельно вернуться к духовному здоровью и счастью. Их состояние будет питаться самим собой, в конечном итоге порождая физические симптомы, которые еще сильнее уменьшат перспективы выздоровления: «Само по себе уединение, отнюдь не принося облегчения, служит лишь тому, чтобы обострять страдания этих несчастных смертных»[78]. Ущерб, причиняемый религиозным фанатизмом, начинается с решения отречься от коллективного соблюдения религиозных обрядов и от авторитета духовных лидеров. Монашеский обет – это билет в один конец, туда, откуда не возвращаются. В тишине кельи воображение бушует, лишенное каких-либо рациональных ограничений. Безмолвный Бог не даст утешения: «Религиозную меланхолию уединение превращает в ад на земле, ибо так воображению суждено постоянно пребывать в ужасном страхе, столь неразрывно связанном с этой болезнью разума, что душа уже покинута Богом и отвергнута милостью Божьей»[79].
Душевные состояния, переживаемые в одиночестве, и способность переходить от уединения к общению и обратно – вот вопросы, которые должны были решаться каждым последующим поколением в модернизирующемся мире. Ответы самого Циммермана принадлежали к своему времени и были обусловлены его причастностью к кругу городских интеллектуалов-протестантов. Актуальность его трактата проистекала из чувства глубокой неустойчивости сложившегося баланса между одиночеством и поддержанием социальных связей. В «Уединении…» заметно напряжение между принятием зарождающейся городской цивилизации и реакцией на ее мелочные проявления, что восходит еще к Петрарке и Вергилию и будет свойственно последующим когортам критиков по мере того, как население Западной Европы все больше будет концентрироваться в больших и малых городах. Эффективность перемещения между общением и уединением «работала» в обе стороны. Те, чьи способности «ослабли из-за долгой связи с тщетой и глупостью», отмечал Циммерман, были не в состоянии «наслаждаться прелестями уединения»[80]. Дело касалось не только крупных населенных пунктов. В трактате содержится категорическое осуждение поверхностных драм провинциальной жизни, вызванное долгим и все более неприятным пребыванием автора в Бругге, небольшом городке близ Цюриха, где он родился и куда позднее вернулся в должности главного врача[81]. Опасность была связана с ощущением, что элитарная культура того времени была предрасположена к такому уходу в себя ввиду чрезмерностей городской цивилизации. Циммерман одновременно сочувствовал этой реакции и опасался ее последствий. Невозможно сохранить поступательное движение основанного на идее коммуникации просвещенческого проекта, когда ведущие его представители, подобно Руссо, то и дело заглядываются на преимущества лесного убежища.
То же самое относится и к уединению ради духовного созерцания. Отцы-пустынники и их средневековые последователи принадлежали к самому ядру европейской религиозной чувствительности. Они составляли общее наследие католиков и протестантов; это были иконы, подлежащие любованию, прославлению и, в теории, подражанию. Свирепость нападок Циммермана на «религиозное безумие» указывала на сознание его непреходящей привлекательности. Несмотря на дальнейший ущерб, нанесенный Французской революцией сохранившимся сетям монастырей как во Франции, так и в странах, куда она была экспортирована, их образ жизни не растерял остатков очарования. Притягивала экстремальность этого опыта. Если проблема состоит в развращающем комфорте