морем Аравии как античная вуаль, держали кроваво–красную суть заката в объятиях одновременно утешительных и удушающих.
Узнав, что мы прибудем в Бомбей ранним утром, я решил подняться пораньше, чтобы не пропустить это событие. На палубе было всё еще темно, а Утренняя звезда едва виднелась. Но очертания берега постепенно вырисовались, и по мере приближения к порту вода под нами делалась всё грязнее. Вскоре навстречу стали попадаться рыбацкие лодки с высокими изогнутыми бортами.
Общий вид оказался совсем неприветливым, и я уже вообразил, что и сама Индия будет столь же безжизненной, каким в минувший вечер было солнце. Даже источаемый берегом бриз казался болезненным. Такой драматический момент часто приходится пережить паломнику из чужедальних земель: уже само только вхождение в древние воды совершенно иной и чуждой вселенной вызвало во мне недомогание. Воды напомнили лишь о давлении пространств и эпох, пережитых миром. И в итоге то, что должно было стать волнующим моментом, оказалось всего только созерцанием невыразительной толщи вод. Придя в замешательство, я стал размышлять о том дне, что начнется, когда мы причалим в Бомбее. Пытаясь заселить пустынный пейзаж, я представлял, как увижу шагающих вдоль причала нищих и кающихся грешников. Над центральной Индией солнце уже взошло, и в воображении я рисовал мужчин и женщин, проснувшихся и совершающих омовения во внутренних водах континента, а ближе к востоку уже едущих вдоль пыльных дорог на запряженных волами телегах. Не видя ничего, кроме окружающей корабль пустой действительности, я отчаянно пытался сделать прибытие интимным и символическим. Вглядываясь в неясные очертания приближающегося континента, я старался вообразить сидящую фигуру полуобнаженного старца, застывшего в молитве — так я представлял себе Махатму Ганди.
Я уже начинал понимать, как в нём проявляется вся душа Индии. Он был ее Христом современности, но христианство и любовь к ближнему в своих проповедях он причудливо приспосабливал к родившей его земле; казалось, он принадлежал еще не пострадавшему от Потопа миру.
V. Бомбей
Летняя духота и влажность были нестерпимы, и казалось, всё вокруг потеет. Но нет, не совсем так: на самом деле жара тяготила лишь меня одного. Индусы, часто облаченные в длинные халаты, собиравшиеся между ногами в складки, казалось, вовсе не замечали ее. Они усаживались на лавки так, будто совершенно не понимали их назначения — скрестив босые ноги; общались и сплетничали, не обращая на ужасающую жару ровным счетом никакого внимания. Принимаемые ими позы казались для человеческого тела невозможными, но тут и там, повсюду на улицах они присаживались на корточки, не подавая ни малейшего признака неудобств. Заметив среди прочих группу бородатых мужчин в синих тюрбанах, собравшихся под деревом в парке Камалы Неру, я гадал, что означают их тканые накидки и почему они носят большие мечи.
Так же как и в Порт–Саиде, вокруг было много собак. Но бомбейские собаки были не столь многочисленны, и кажется, их главной заботой был поиск тенистого закутка, где они могли бы прилечь. По–видимому, они не сознавали значимости того, что живут в Индии.
Запахи Бомбея совсем не похожи на запахи любого другого города, в котором мне приходилось бывать. Я всегда различал места по запахам, и знал ароматы таких запоминающихся городов, как Лондон, Париж или Буэнос–Айрес. Но воздух Индии был мне в диковинку. От него делалось почти дурно, и всё вокруг казалось сном. Ведь где еще можно ощутить такие древние запахи? Подобные испарениям от замшелого ствола векового древа, они казались смесью сандала, мускуса, бетеля, манго, пота, и еще чего–то неуловимо неопределенного, что исходило из самой сущности индуса, как будто источалось его глазами, ладонями и ногами. Были и другие запахи: аромат дхоти и сари, атмосфера разрозненных мест и мгновений, и, прежде всего — всевозможных мыслей и снов.
В то лето 1953 года Бомбей был подобен кипящему котлу, и эти запахи обволокли весь город, особенно сгустившись в торговом квартале. Здесь, как и везде, сидели в причудливых позах люди, по сторонам улиц мостились сотни лавок — простых деревянных навесов, опиравшихся на более прочные стены жилых домов. Сами улицы были запружены людьми, и в каждой крошечной лавке умещались окруженные своими товарами мужчины и женщины. У одних рулоны шелка и парчи, у других зерно или бетель. Казалось, эти полураздетые торговцы с одинаковой ловкостью орудуют и руками, и ногами. Тут и там помещались лавки, в которых на больших железных противнях обжаривалась какая–то желтая паста, истекающая жиром и растаявшим сахаром. Время от времени из какого–нибудь уголка среди палаток прорезался обрывок песни — шумный, визгливый женский вскрик, будто девчачий галдеж в школьном классе. Таков голос Востока, повсеместный на просторах от Египта до Китая, приобретающий гортанную, почти молитвенную интонацию. Шагая по кварталу, я вдруг услышал песню поразительную: она то вздымалась, то опадала; становилась всё громче, а потом вновь делалась мягкой и мурлыкающей. Такого мне никогда раньше не приходилось слышать: в чём–то близкая арабской музыке или фламенко, эта песня была в то же время совершенно иной. Чрезвычайно замысловатая, она обретала собственную форму — разливаясь над улицами, развиваясь в повторах и вариациях, она всё же неизменно возвращалась к началу. Голос сопровождался пульсом инструмента — простейшего барабана, следовавшего элементарному ритмическому рисунку. Будучи экзотической на базаре Бомбея, в деревнях глубины континента такая песня должна была оказывать поистине гипнотическое воздействие.
С другой стороны, обобщать и делать выводы было, разумеется, еще рано. Все увиденные мною люди показались существами других веков или иных планет. Возможно, что–то роднило их с инками или майя.
В целом, эти призрачные фигуры, стекавшиеся в кружки на улицах, где жилища состязались в прочности с корнями деревьев, а балконы были заселены поровну людьми и обезьянами, заставляли меня полагать, что я окружен сновидением — ведь какому еще миру могли принадлежать эти тени, высящиеся крыши, улицы наводненные коровами, людьми, птицами? Впадая в дремотную безотчетность, я чувствовал, будто всё это хорошо знакомо мне и когда–то давно уже пережито.
Башни безмолвия — бомбейская достопримечательность. Парсы возвели эти высокие сооружения, поскольку, как последователи Зороастра, должны были оставлять своих мертвецов на возвышенностях, чтобы их тела пожрали грифы. Суть этой ритуальной практики в том, чтобы позволить человеческим веществам легчайшим способом возвратиться к изначальным формам: воздуху, земле и воде. Этот обычай, давно исчезнувший в самой Персии, в Индии сохраняется до сих пор — еще одно свидетельство тому, что Индия — своеобразный «чулан истории». Ветхий Адам здесь живет и поныне.
Башни безмолвия вздымаются подобно тому, как журавли вытягивают шеи,