ничего не поделаешь… Жить надо…
Корова высунула в дверь хлева морду и замычала.
Степан отвел руки брата и сказал почти обычным голосом:
— Корова-то не поена еще… поди корчагу с водой теплой из печки выставь… отрубей горстей пять больших да муки подболтай.
Кольша побежал в избу, загремел посудой у печи. Из закутка вышли бурый боров с черными прогалинами по бокам, белая матка с розовым отсветом под мягкой щетиной, пятерка шустрых поросят. Подошли к корытцу, порылись и повернули к хозяину жадные тупые пятачки.
Степан встал, вытянулся во весь рост, посмотрел на свиней, на Кольшу с лоханью, полной дымящегося пойла, и пошел в чулан, крикнув брату:
— Воды-то теплой на свиней оставил?
Кольша ответил из хлева:
— Оставил, хватит.
Степан пошарил в чулане— корок уж не было. Сердито проворчал:
— Ишь, вот и корми тут скотину…
На шестке он нашел в чугунке сухую гречневую кашу, понюхал, мотнул головой: «Сгодится еще», — и вывалил в ведро. Потом насыпал отрубей, накрошил картошки, помешал и понес свиньям. Они прижались бок к боку и громко зачмокали. Поросята вертели тонкими хвостиками, свивали их в колечки и лезли ближе к корыту.
Кольша вынес из амбара большой туес с овсом, запнулся и просыпал зерно. Степан вырвал у него туес и крикнул раздраженно:
— Глядеть же надо… дурень!.. Овса-то коню еле-еле до нового хватит.
Кольша ответил с готовностью:
— Гармонь продам, а коня накормим.
Кольша двигался сейчас ловчее и быстрее, чем всегда, и все посматривал на брата.
Когда накормили скотину и неотложную каждодневную работу сбыли с рук, Степан глянул на Кольшу и спросил глухо:
— Значит… все об этом знали?
Кольша кивнул:
— Да уж наверняка все.
Степан потер шею и сказал, кривя рот:
— Все… только я один целый месяц ничего не знал… Чего же ты, брат мой родной, ничего мне не открыл?
Кольша заговорил стремительно, словно только этого и ждал:
— Меня как на узде Марина и Платон держали, Степа!
Однажды Кольша увидел, как Марина и Платон стояли обнявшись. Заметив Кольшу, оба побледнели от испуга и что-то забормотали, чтобы отвести ему глаза. А потом пригрозили, что со света сживут, если он вздумает рассказать брату. Угроз своих не забывали повторять, следили за ним.
— Они следили за мной, грозились… А я столько раз хотел написать тебе, но мне жалко тебя было, Степа.
Потом, когда ты домой вернулся, еще жальче стало: вижу ведь, как ты работаешь от всей души, людям помогаешь, радуешься… И опять я ничего не сказал… Ну вот прямо-таки до слез сердце за тебя болело… Но хоть и тошно мне было, а все же куда лучше, чем тогда…
— Когда они… те двое по двору расхаживали? — сдавленным голосом спросил Степан.
— Да, да… Ох, я думал, весь изведусь, браток… Платон по двору распоряжался, лошадь когда хотел брал… да еще овса ему насыпь поболе в дорогу… Днюет и ночует, бывало, у нас…
Кольшино лицо дрожало, глаза мигали. Только тут заметил Степан, как плохо вырос брат, какой он узкогрудый и бледный.
Кольша бочком поглядел на сжатые кулаки старшего брата, на его злобно сведенные брови и пылающее гневом лицо.
— Чего же замолчал?.. Говори… — хрипло откашлялся Степан, смотря себе под ноги.
— Да-а… Когда ты приехал, поначалу обрадовался я… Ну, думаю, теперь Платон к нам приходить не будет… и Марине уж нельзя ко мне придираться да кричать на меня.
Степан вдруг мрачно и отрывисто захохотал.
— Подумать только… я, боец Красной Армии, простофилей сидел, ничего не замечал…
Он задохнулся, будто обжегся какой-то новой мыслью.
— Что же, если этот… Платон гостевал тут, кто же работал-то?
— Платон и работал. На пашне, по двору тоже…
— A-а, вон оно что-о… и хлебушко мой ел, и… женой пользовался!
— Марина хлеб с ним делила. Осеннись, к примеру, Платон целый воз к себе уволок.
Степан ломал пальцы, крутил головой, морщился, жмурил глаза, будто у него болели веки.
— Говоришь, Платон и по двору работал?
— Да, и по двору тоже распоряжался… В начале зимы поросят сам возил продавать, сапоги себе из города привез хорошие… Ну, Марине тоже дал сколько-то…
— Мое добро как воры расхищали… мое добро, трудом нажитое! — повторял Степан, сжимая кулаки. Ему вдруг захотелось убежать от самого себя, не видеть этих знакомых стен, не дышать этим дворовым воздухом, словно пропитанным горечью и болью.
— Слышь, Кольша, после чая Каурого запряги.
— Сей минут.
Степан напоследок, додумывая, вспоминал:, еще на днях удивлялся он, куда это делись хороший праздничный хомут и шлея с медным узором, недосчитался он двух больших кадок для засола, исчезли и купленные еще в прошлогоднюю летнюю побывку пять листов кровельного железа, ящик крупных гвоздей, пропали из кучи бревен четыре ядреных липовых бревна… Много еще чего другого большого и малого недосчитывался он, еще Кольшу ругал за это. Понял Степан теперь и почему появилась у Марины говорливость: этого-де и не было вовсе, а насчет того-то он просто спутал, а вот то и это она продала при нужде — ведь трудно же было ей, женщине, одной!
«Вот, тебе и «одна»!.. Было с кем мое добро тратить, было кому дарить мое кровное, честным трудом нажитое добро… Я-то, я-то, простодушный, думал-гадал: куда же, мол, все делось?.. Ясно теперь, куда это все делось, на чью потребу пошло».
Ударяя пятками Каурого в теплые бока, Степан то громко стонал, то шептал сквозь зубы:
— Пог-годите вы… мерзавцы… воры…
Каурый, чуя толчки от пяток хозяина, бежал вскачь и весело подбрасывал задними ногами. Над головой нежно голубело небо, весенний ветерок дул в лицо.
Степан вдруг с нервной удалью гаркнул походную красноармейскую песню с гиком и свистом. Поля, голые, черные, бугристые, в легком лоске от недавних дождей, будто слушали, молчали и поддакивали: «Ну, ну, покричи, парень, покричи, ничего!..»
Наконец Степан остановился, спешился. Тень Каурого длинным пятном лежала на позолоченной солнцем полосе. Мягкие губы Каурого жевали и вздрагивали, будто конь, верный хозяйский помощник, вспоминал, как чужая равнодушная рука хлестала его по бокам, покрикивал неприветливо чухой голос и тоскливо было ему, Каурому.
И показалось Степану, что оба они с Каурым чуют сейчас одно. Он обнял вислогубую морду с выцветшей длинной гривой и прижал к своему плечу.
— Каурушко ты мо-ой…
Лошадь моргнула печально и, завернув парную губу, достала его руку, приласкала осторожно, тепло, по-человечьи. На крутогорье возле ручья, где солнце сквозь робко одетые ветки молодых берез весело пятнало зеленую травяную щетинку, Степан разостлал пиджак и лег. Каурого привязал к стволу. Не заметил,