римских императоров и еще более древние. Сейчас, в разгар сухого сезона, торговцы со своими запасами вовсю наседали на коллекционеров; ведь когда дождь обрушивался на горы и размывал в долинах почву, феллахи во время вспашки находили множество монет, в иных местах земля прямо-таки извергала их. И тогда они дешевели…
Поэт Ицхак-Йосеф де Вриндт наклонил голову с рыжеватыми волосами и лысиной, прикрытой кипой из желтоватой и черной козьей шерсти, приблизил круглое лицо с печальными глазами к монетке, которую долго тер хлопчатобумажным лоскутом, смоченным в оливковом масле. «Judaea Capta», разобрал он, «побежденная Иудея»; Веспасиан распорядился отчеканить эту монетку в городе Риме, впоследствии оккупационные легионы привезли ее сюда, и она попала к здешним людям. Приоткрыв рот, он вполголоса произносил короткие фразы; как все, кто много времени проводит в одиночестве, он разговаривал сам с собой, потребность высказаться была столь же велика, сколь и желание, чтобы никто ему не докучал.
— Я бы с легкостью оживил тебя, Тит, сын Веспасиана, предмет любви и восхищения всего света, тебя, твоего кровожадного отца и не менее кровожадного брата… Но я не стану. Пусть кто-нибудь другой обломает себе зубы… Если бы я наконец нашел время сразиться с большой рукописью, а не с противниками Торы, с евреями-еретиками, с этими собаками, которые рады променять наше огромное духовное достояние на… демократию! — С коротким смешком он поскреб острой палочкой слоновой кости патину большой, вроде как серебряной, монеты. — Уж я-то знал, какого римского императора себе выбрал: вот этого, имевшего наглость запретить нам, евреям, носить бороду, какую носил сам, хотел вынудить нас нарушить закон! Его, Адриана[14], тебя! — Он плюнул на монету, стер плевок тряпочкой. — Александрия, тринадцатый год правления, за два года до восстания, да-да. Хотел бы я знать, почему он велел отчеканить эту драхму, с двумя руками на реверсе, с надписью «patèr patrídos», отец отечества. Да-да, старина, хорошо же ты выглядишь со своим носищем, бородой и решительными глазами. Твои солдаты нас перебили, но проку тебе от этого не было, тебя нет, а мы здесь и ведем давнюю борьбу, как и в твое время, когда ты воздвигал над Египтом божественную красоту отрока Антиноя[15].
Он подпер голову рукой, перебирая пальцами редкую рыжеватую бороду, в которой уже виднелась седина, глубоко вздохнул и неожиданно улыбнулся.
У входной двери позвонили; де Вриндт вздрогнул, нахмурился, прошаркал к двери. И тотчас обрадовался, поспешно провел англичанина в комнаты и обещал сразу же сварить кофе. Оба они достаточно долго прожили на Востоке и знали, что отказываться от чашечки кофе ни в коем случае нельзя; вдобавок сдобренная сахаром кипящая вода уничтожает куда больше содержащихся в зернах вредных веществ, чем при европейском способе приготовления кофе. Л. Б. Эрмин попросил разрешения снять пиджак и, сняв его, расположился на диване, прислонясь к прохладной стене и наблюдая, как де Вриндт снует туда-сюда, заваривая в медной турке давно смолотый кофе, а затем подает его на стол. Цицит[16] на рубашке — своего рода бестолковый защитный нагрудник, каждый раз думал Эрмин, вспоминая войну, — эти длинные белые шелковые нити, разлетаясь, повторяли каждое движение хозяина, когда он поставил перед гостем латунный поднос с двумя чашечками и шкатулку, в которой лежали черно-коричневые индийские сигары, крепкие черуты.
— С вашего разрешения, я предпочту свою трубку, — сказал Эрмин, — черутам я не доверяю.
Голландец усмехнулся:
— Они крепкие, но и весьма хорошие, ваши черуты. Город Иерусалим и без того весьма изнашивает сердце, так что чуть больше или чуть меньше уже не имеет значения; коронарные сосуды, говорит доктор Глускинос, и сами сердечные сосуды. Если выкуриваешь их до конца, в груди возникает легкое неприятное давление, но вечно жить незачем, верно?
Эрмин внимательно смотрел на мужчину с водянистыми глазами и слегка отвисшей нижней губой. Вот здесь и надо зацепиться: за город на недельку-другую… он даже знал куда. И причину называть незачем.
— Доктор Глускинос вами доволен, де Вриндт?
Голландский еврей, сидящий напротив, громко рассмеялся, оскалив желтые зубы, будто услышал отличный анекдот.
— А вами врачи хоть раз бывали довольны? — ответил он вопросом на вопрос. — Нет, дорогой мой, если верить доброму Глускиносу, я веду нездоровую жизнь; по его словам, я плохо сплю, во-первых, потому, что эта вот мыслительная машина, — он хлопнул себя по лбу, — попросту не желает делать перерывы в работе, и потому, что я действительно слишком много сижу, неправильно питаюсь, слишком много курю и вообще мало себя берегу. Мне, мол, надо избегать волнений, — он опять коротко и резко хохотнул, — в наше-то время, в нашей стране и в обстоятельствах, против которых мы не можем не бороться… мы, маленькая кучка людей, вынужденных защищать учение и заповеданный нам образ жизни от всего, что вообще существует в этом мире. С тем же успехом Глускинос мог бы запретить волноваться капитану Линдбергу[17], когда тот на своем моторе, на своем хрупком аэроплане летел над волнами Атлантики, на полпути меж Америкой и Европой, один-одинешенек. Что ж, и это пройдет. Прошу вас извинить меня на минутку, взгляните пока на монеты, которые мне предложил плут Шапира; настал час послеобеденной молитвы.
Он вышел в ту из двух других комнат, что смотрела окнами на юго-восток, где за Дамасскими воротами, за множеством башен и крыш, словно серые светила, виднелись в дымке круглый Купол Скалы и второй, поменьше, — Аль-Акса.
Л. Б. Эрмин знал обычаи ортодоксальных евреев, как знал и обычаи арабов или эфиопских христиан; для него это были правила великой игры, в которую народы и религии играли с Богом, и они правильно делали, не позволяя себе мешать, так как опасались гнева незримого партнера. Во всяком случае — он во весь рост вытянулся на диване, застланном бухарской тканью, черно-сине-белой, с красивым причудливым узором, — чертовски трудно говорить с человеком о его личных делах, так трудно, как он и предполагал с самого начала.
Наконец-то подул прохладный ветер; можно подняться на крышу и, пользуясь случаем, отправить друга из Иерусалима. Де Вриндт был и европеец, и человек Востока, человек смелой мысли и логичных действий, очень одинокий, без союзников, действующий согласно своим убеждениям, не страшащийся вызвать ненависть. Во времена, когда популярность ценилась выше глотка воды или купания, это мужество инакомыслия было примечательно. Правда, тогда ни под каким видом нельзя обнаруживать слабости; противники, которых ты довел до белого каления тем, что не находил их достойными внимания, — такие противники неумолимо наносили удар. Ведь в нынешние времена всемирного оглупления люди вообще видели лишь партийные цвета и