Мы сидели почти час, но телефонного звонка так и не последовало, и в конце концов, понимая, что управляющий вежливо ожидает, когда можно будет погасить свет и закрыться, мы собрались идти наверх. Максим допил не только свой, но и мой коньяк. На его лице снова появилась маска, глаза смотрели тускло, когда он временами бросал на меня взгляд, ища поддержки.
Мы вернулись в свою комнату. Она была сравнительно небольшой, но летом мы могли открывать две двери, которые выходили на крохотный балкон. Здесь была тыльная сторона гостиницы, окна смотрели в сад, а не на озеро, но мы предпочли эту комнату, чтобы не быть слишком на виду.
Едва мы вошли, как в коридоре послышались шаги и в дверь громко постучали. Максим обернулся ко мне.
- Подойди ты.
Я открыла дверь.
- Мадам, снова телефонный звонок, просят мистера де Уинтера, но я не смог переключить на вашу комнату - очень плохая связь. Вы не могли бы спуститься вниз?
Я посмотрела на Максима, но он лишь кивнул и жестом показал, чтобы шла я.
- Я поговорю, - ответила я, - муж неважно себя чувствует. - И быстрым шагом двинулась по коридору, затем по лестнице.
Вот те подробности, которые вспоминаются.
Управляющий проводил меня к телефону в свой кабинет, где на столе горела лампа с абажуром. Вся гостиница уже погрузилась во тьму. Тишина. Я помню звук своих шагов по черно-белым плиткам, которыми был уложен пол вестибюля. Помню маленькую деревянную статуэтку, изображающую танцующего медведя, на карнизе возле телефона. И пепельницу, переполненную маленькими окурками.
- Алло... алло...
Тишина. Затем еле слышный голос и сильный треск, словно вдруг загорелись слова. Снова молчание. Я что-то настойчиво и громко говорила в трубку, чтобы меня услышали. И вдруг он закричал мне в ухо:
- Максим? Максим, ты там? Это ты?
- Джайлс, это я!
- Алло... алло...
- Максим наверху!.. Он... Джайлс!
- Ой... - Голос снова пропал, а когда наконец появился, звучал словно откуда-то из-под моря, его сопровождало непонятное гулкое эхо.
- Джайлс, ты слышишь меня? Джайлс, как Беатрис? Мы только сегодня получили от вас письмо, оно страшно задержалось.
Послышался какой-то непонятный шум, и я поначалу решила, что это опять помехи или нарушение связи. Но затем вдруг поняла, что это не так. Я поняла, что Джайлс плачет. Помню, что я взяла статуэтку медведя и стала катать ее на ладони, вращать и поглаживать.
- Этим утром... рано утром...
Джайлс говорил, и его слова прерывались приступами рыданий.
Он замолчал на несколько секунд, чтобы совладать с ними, но это ему не удалось.
- Она была в частной лечебнице, мы не успели забрать ее домой... она хотела домой... Я пытался... понимаешь? Я хотел взять ее домой. - Он снова разрыдался, и я не имела понятия, что ему сказать, как с этим справиться, мне было жаль его, но я сама была в смятении, мне хотелось бросить трубку и убежать...
- Джайлс...
- Она умерла... Умерла этим утром... Рано утром... Меня даже не было там. Я должен был пойти домой, понимаешь? Я не имел понятия... Они не сказали мне. - Он сделал глубокий, очень глубокий вдох и затем проговорил громко и медленно, как если бы опасался, что я могла не расслышать или не понять, или была маленьким несмышленым ребенком: - Я звоню, чтобы сказать Максиму, что его сестра умерла.
Он открыл окно и стоял, глядя в темный сад. Горела только одна лампа на столике возле кровати. Он не произнес ни слова, когда я рассказала ему, даже не шевельнулся и не посмотрел в мою сторону.
- Я не знала, что ему сказать, - проговорила я. - Это было ужасно. Он плакал. Джайлс плакал.
Я снова вспомнила звук его голоса, прорывающийся ко мне сквозь помехи на линии, его рыдания, затрудненное дыхание, его безуспешные попытки совладать с собой и вдруг ясно представила, что все еще стою в кабинете управляющего, крепко сжимая трубку, и вижу перед собой не то, как Джайлс сидит где-нибудь в кресле у себя дома, скажем, в кабинете, а Джайлса в наряде арабского шейха, в развевающихся белых материях и в некоем подобии тюрбана из белой скатерти - таким он был в ту кошмарную ночь на маскараде в Мэндерли. Я представила себе, как слезы бегут ручьями по его щекам, оставляя длинные следы на коричневом макияже, над которым он столь добросовестно тогда потрудился...
Я хотела бы сейчас не думать так много об этом, хотела бы, чтобы время все это изгладило из моей памяти, но почему-то вижу все еще отчетливее, и не в моей власти сдержать наплыв воспоминаний, они являются сами по себе и в самое неожиданное время.
В открытое окно задувал холодный ветер.
Наконец Максим сказал:
- Бедняжка Беатрис, - И затем, через несколько мгновений, снова повторил: - Бедняжка Беатрис, - но произнес это каким-то бесстрастным, безжизненным тоном, словно вообще не испытывал к ней никаких чувств. Хотя я знала, что это не так. Беатрис, которая была старше его на три с лишним года и очень от него отличалась, была тем человеком, которого он любил даже тогда, когда никто другой не мог пробудить в нем какое-либо чувство. Когда детство ушло, они бывали вместе редко, однако Беатрис поддерживала его, безоговорочно становилась на его сторону, любила его по-настоящему преданно, несмотря на ее внешнюю грубоватость и неласковость, и Максим, также несмотря на кажущуюся нетерпимость и безапелляционность по отношению к ней, любил ее, опирался на нее и в душе бывал часто ей благодарен.
Я в волнении ходила по комнате, выдвигая ящики гардероба и заглядывая в них, думая о том, что нужно паковать вещи, хотя и не имея сил сосредоточиться, - слишком я была усталая и возбужденная, чтобы лечь спать и заснуть.
Наконец Максим закрыл окно и повернулся ко мне.
Я сказала:
- Сейчас уже слишком поздно, чтобы заниматься билетами, хотя надо бы с этим поторопиться. Мы даже не знаем, когда похороны, я не спросила. Очень глупо с моей стороны. Постараюсь позвонить Джайлсу завтра.
В моей голове роилось множество мыслей, вопросов и даже планов. Я посмотрела на Максима.
- Максим?
На его лице были написаны страх и неверие.
- Максим, конечно же, мы должны ехать. Ты наверняка это понимаешь. Как мы можем не приехать на похороны Беатрис?
Он был бледен как полотно, губы помертвели.
- Ты поезжай. Я не могу.
- Максим, ты должен.
Я подошла к окну, взяла его за руку, и мы прильнули друг к другу, именно в этот момент к нам пришло понимание того ужасного, что должно произойти. Мы когда-то заявили, что никогда не вернемся назад, - и вот сейчас должны вернуться. Что еще могло бы заставить нас это сделать? Мы не осмеливались заговорить о том, что все это означает, заговорить о грандиозности того, что должно с нами произойти; ничего, совершенно ничего не было сказано.