Ознакомительная версия. Доступно 6 страниц из 26
В машине тепло, сиденье мягкое. Старик за рулем, я рядом. На заднем сиденье – отказавшийся финансировать собственных детей негр. Ему предстоит провести в тюрьме год. Рядом с ним еще один человек в форме. Мы выехали из Индепенденса задворками, и мне не пришлось еще раз увидеть карусель. У меня поднялось настроение: стало радостно, захотелось общаться. И даже удалось контролировать шкуру, не садясь на нее.
Черный железный узор пейсли режет снег. Лилия в мучимом металле перекручивает белое небо. Не для нас. Для них. Для тех, кто снаружи. Даже здесь, на тринадцатом этаже внешние окна своими решетками создают обманный образ замороженной утробы и форм семени. Возможно, для дочери бывшего президента – иногда она выбирается на вертолетную прогулку.
Внутри металл разряжен, сплавлен так, чтобы приспособиться к чужеродному жару нашего присутствия. Сталь, но более естественная, которой позволено течь в собственных неорганических формах, – только трубки и диски без попыток прикинуться пародийными картинами живого.
Между нами и мерзлым фасадом бруски и стекло – переохлажденная жидкость. Все железо раскрашено по совету некоего пенолога с ученой степенью в области психологии. В холодный розовый. Обманный розовый – чтобы мы думали, будто помним жаркий розовый и багровый внешнего мира, в то время как замороженная память хоронит разум в потоках прошлого.
Мы двигались медленно, словно болотная трава во время прилива, – укорененная, прозябающая своей растительной жизнью, клонящаяся по течению то в одну, то в другую сторону. Однако существовало и некое подводное течение, обладающее более фундаментальным ритмом, подавленное, но тем не менее живое. У затопленной травы сохраняется память о ветре. Есть моменты, когда мы наносим ответный удар. Если мы овощи, то в то же время каннибалы.
Скоро ворота откроются, и мы будем вольны переместиться в зал для ожидающих суда или остаться в камерах, если захотим. В моей камере бодрствует лишь Блендина. Ее карты перемещаются медленно. В других камерах царит тишина.
Главная девушка Кэти уйдет первой, когда створка отъедет в сторону. Другие камеры переполнены – по девушке на одни нары, восемь на площади восемь на двенадцать дюймов. В главной камере только Кэти, потому что она главная. А главная, поскольку находится здесь дольше остальных. Когда мы идем в кухню за едой, от нее не требуют, чтобы она надевала зеленую форму. На ней джинсы «Левайс» и мужская футболка.
Она первая, кого я увидела, попав сюда. Надзирательница вышла принять меня из машины. Водила по коридорам, через двери, пока я не запуталась настолько, что понятия не имела, как отсюда выбраться. Двери, двери, затем лифт, и наконец я здесь, в отсеке С. Вокруг много женщин, но я не могу разглядеть их лиц. Вижу только одно лицо – Кэти, – и она ведет меня в главную камеру.
Главная камера также известна под номером один. Цифра «1» висит над дверью, но никто не называет ее первой. В ней на решетках и на воротах шторы, скрывающие внутреннее помещение даже днем, когда выход свободен. Кэти сказала, чтобы я сняла одежду. Я застеснялась, потому что мне требовалось в ванную. Одежда сильно перепачкалась, ведь днем я в ней ходила, а ночью спала. Заметив мое колебание, Кэти ударила меня по лицу. Не сильно – она была меньше меня, – но глядела твердо, и я, стыдясь, разделась. Под юбкой было трико. Кэти подошла вплотную и положила ладонь на то место, где кожа была стерта до крови. Я посмотрела сверху вниз на ее голову и ощутила запах тоника в ее коротких, блеклых волосах. Она отняла руку, понюхала ладонь и улыбнулась мне.
Помню, как я быстро шла по тротуару с пробивающейся в трещины травой и молилась: Боже, милый Боже, пусть она скажет «да» и я сумею пойти в кино, Боже, помоги, но пропустила финал серий с Дэвидом Кроккетом в Аламо, хотя не переставала молить, ведь что еще вымаливать, как не то, что очень хочется.
Летняя лужайка, облака, набухшие и близ-кие, свет белый и яркий далеко от солнца – взрывается в облаках. Бог улетучился, но я падаю на колени, понимая, что это ангел – о Боже! – потом замечаю, что это прожектор на площадке подержанных автомобилей на бульваре, но все равно: «О Боже!», хотя на это требуется больше сил, но если я христианка или вроде того, то справлюсь.
На старом диване с включенным на всю катушку отоплением, обложившись хлебом, болонской колбасой, горчицей и майонезом, еще молоком, шоколадно-арахисовыми пальчиками и всякой ерундой от Ван-Дейна, с умыкнутой генеттой в соку, но перевалившей за середину жизни, читать вслух отменную прозу в полутемной комнате, онемевшей, с обритой головой, рваться к нему, омывать и кормить его, следовать за ним с запасным мачете, отрубить стопу и истекать кровью. Пусть кровь течет, затем отрубить руку, потянуться оставшимися пальцами и вырвать глаз, чтобы почувствовать себя спрятавшейся, целиком погрузившейся во зло – не ради искусства, а ради самого зла. Купаться в нем, потягиваться в нем. Но вот звенит дверной звонок, сейчас включу электричество, чтобы их там всех поубивало, пожру их всех. Дверь открывается, и на пороге – монахини в колеблющемся черном.
Меня моментально вырубают, но по ошибке – им нужны люди, живущие внизу.
В миссии с фасада магазина, где раньше жили цыгане, исправившаяся проститутка и исправившаяся прачка с тамбурином и аккордеоном, в компании святых и неровных рядов складных стульев с проходом к стеклянной двери с колокольчиком, распростертых сзади старых бомжей с вино-тощими телами и преподобного, который не делал и не делает ничего такого, о чем мы можем подумать, его крутозадой жены с худым кошельком, играющей на старом пианино за кафедрой. Все эти Майи, Бетти и Перлы на сцене, они любят Бога ради него и подбираются поближе к его плоской ширинке, когда он простирает к небу руки – о, Иисус! – играющие на гитарах и аккордеонах уродливые женщины и долбящие фортепиано его седовласой жены, поющие – о Иисус! И старик в пятом ряду с газетами в ботинках, стоящий и опирающийся на спинку стула перед собой и с зеленой бутылкой между ботинок. Он поднимает кулак – о Иисус! – и его надтреснутый пропитой голос свободно катится вперед: я грешник, Иисус, о да! Я видел мир, ходил на танцы, в таверны и на роликовые треки. Этот мир – помойка, да, да, мусорное ведро, в компании зеленых бутылок у задней стены, тускло светящих сквозь зеленое стекло голых лампочек на потолке, уснувших и пукающих на складных стульях людей, вопиющего в потолок преподобного, бренчащей на гитаре одной рукой исправившейся прачки и другой, подбирающей шесть своих нижних юбок, и никто не обращает ни на кого внимания. Затем кофе, засохшие сандвичи и кровать, если человек демонстрирует убеждение в вере, и все называют друг друга братьями и сестрами, а я слушаю и слушаю, поскольку неизвестно, когда обретешь спасение.
Я могу уйти к конкуренту: еда лучше и ешь сидя, но проповеди «Армии спасения» обычно дольше, и все это позорная ненавистная, тяжелая еда.
Лягу в постель, если это удобно, с Хлопчатобумажной Матерью – посмотрим, насколько будет уютно, если его задница прижата к моей груди, а теплая миссис М. лежит за мной; его мягкое, скользкое имя оттягивает мне язык, и – похоже это или не похоже на то, будто я маленькая в кровати с братом, и его гладкая, округлая рука на подушке – мне хочется укусить, отхватить порядочный ломоть, как от куска мяса, и если я этого не делаю, то только опасаясь ссоры, шума, возни, – укусить не значит проглотить, именно укусить; он вещает в аудитории, еще не старый мужчина, и, поскольку философ произносит слово «утроба», а я размышляю, каково это будет, если укусить его за губы, когда они, как сейчас, сжаты на моем языке, укусить сквозь них за его язык и ощутить, как трепыхаются теплые ошметки, а потом немного приоткрыть губы, чтобы теплое вывалилось мне на подбородок, а если я улыбнусь в зеркало, то увижу красное между зубов и просвечивающие сквозь красное белые зубы. Меня останавливает мысль, что́ он будет делать, пока я буду делать это. Мне не хочется думать о нем, но мысль в меня вползает и не дает поступить, как я хочу, из боязни шума и драки.
Ознакомительная версия. Доступно 6 страниц из 26