Как только такая туча приближалась, я стучал заранее приготовленной для того палкой в потолок моей комнаты и тотчас полковник спешил на помощь со шпагой и пистолетом в руках. Если он был не в униформе, иногда приходилось тяжко и ему, потому что мародеры ссылались на разрешение Наполеона. В домах напротив моего жилища я часто наблюдал днем форменные стычки между мародерствующими солдатами и офицерами, которые жили не в самих магазинах, а в дворовых строениях, тогда как уличные флигеля снимали модистки. Некоторые солдаты поплатились за это жизнью, так как в таких случаях, чтобы защитить хорошеньких модисток, сбегалось много офицеров, которые квартировали на Кузнецком мосту. Солдаты же настаивали, что щадить следует лишь дома, в которых офицеры действительно квартировали. Это может служить доказательством, насколько слабой была в это время субординация и как мало значила человеческая жизнь.
Офицеры могли лучше использовать преимущества своего положения. Если они квартировали в богатом и хорошо обустроенном доме и находили тайные припасы или тайники, самое ценное и лучшее они присваивали себе и приглашали знакомых и друзей взять то, что им уже было не нужно или то, что они уже не рассчитывали увезти. Таким образом, и наши четыре полковника почти ежедневно приносили домой самые изящные и дорогие вещи, которые они брали с постоя своих друзей с их позволения. Однако своей прислуге они не позволяли открывать в Демидовском доме запертые амбары* и кладовые*, равно как и искать спрятанные в доме вещи.
Немедленно по возвращении русских властей в Москву я сообщил, что там, где квартировали французские офицеры, оставалось, по их словам, ценных вещей на сумму более 16 000 франков[496]. Хотя перед уходом они подарили их мне, я не мог присвоить их себе по праву, потому что это была чужая собственность, и не хотел, потому что эти вещи были краденые. Пристав нашей части Гранжан[497] принял вещи от меня, и чужая мебель была перенесена в дом графа Ростопчина на Лубянку, поскольку, естественно, невозможно было понять, из каких домов ее украли. Демидов же отнюдь не потерпел никакого убытка, – даже наоборот, в доме еще осталось кое-что из того, что полиция по тогдашним обстоятельствам не посчитала стоящим усилий забирать.
Часто случалось также, что наши квартиранты по возвращении от своих друзей приносили мне подарки – которые им, впрочем, ничего не стоили. Клянусь Богом – несмотря на все уговоры, меня ни разу не убедили принять что-либо, в том числе и дорогие вещи. Я не мог назвать настоящую причину отказа – то, что вещи были краденые, – и всегда говорил к своему извинению следующее: если однажды прежний владелец этих вещей найдет их на моей квартире, он может легко подумать или сказать, что там, где находится эта часть моего разграбленного имущества, должны или могут быть и остальные из моих потерь. Этими отказами я отнюдь не потерял ничего в глазах этих бравых офицеров – скорее наоборот, заметно выиграл в их уважении ко мне.
Однажды я должен был приложить все усилия, чтобы не без риска для себя остановить отставного капитана, поляка по происхождению, который собрал нескольких дворников* Демидова и вместе с ними занимался грабежами по городу, а затем хотел перенести все награбленное в наш дом. Я принял этого человека, вместе с его товаркой, в своем жилище, которые было открыто для трапезы всем, кто хотел прийти, и приютившее столько народа, сколько в нем помещалось. Через несколько дней я увидал, как он и его упомянутые компаньоны тащат в дом тяжелые узлы. Я тотчас поспешил к задней калитке, встал у входа и спросил дворников*, что они несут. Услышав в ответ: «То, что мы нашли в лавках», я стал ругать их как воров и разбойников, за их греховное покушение на собственность их русских братьев. Я сказал им, что никогда не допущу, чтобы такие вещи несли домой. Я не могу запретить этого французским солдатам, но запрещаю им как русским и крепостным Демидова.
Тут вмешался капитан – он хотел оттеснить меня от калитки и приказал людям заносить тюки во двор. Я стал спорить с ним как с главарем, осыпая его справедливыми упреками. Я сказал ему, что он позорит офицерскую форму, употребляя ее во зло для грабежа. Мне наверняка пришлось бы плохо, если бы Бог не послал мне в этот момент полковника Кутейля – тот подошел и осведомился о причинах нашего спора. Я изложил ему позорное поведение этого человека, кипя негодованием, которое полковник со мной совершенно разделял, приказав капитану сейчас же убраться, если он не хочет, чтобы его расстреляли на месте.
Перепуганный капитан попросил разрешить забрать с собой находившуюся с ним в доме его Дульцинею и вещи. Полковник послал меня принести вещи и привести женщину: и то и другое выставили вон с заднего двора. Дворникам* было приказано вернуть вещи туда, где их взяли. У меня, однако, есть причины подозревать, что вещи они где-то спрятали, перенеся их в дом при подходящей возможности. Потому что полиция нашла после у людей Демидова много награбленного добра, которое было у них отобрано, а сами они заслуженно наказаны. Вероятно, упомянутому капитану каким-то образом удалось добиться покровительства французских властей, ибо он продолжал носить русскую форму, честь которой он, однако, подобным обращением опозорил.
Остальные трое полковников, которым полковник Кутейль рассказал об этом происшествии, похвалили меня и оказывали мне с этого дня особое уважение, приметное для меня прежде всего, когда в изнеможении от всех усилий я слег больным. Они приказывали своим людям не производить шума ни во дворе, ни поднимаясь и спускаясь по лестницам. И даже если они возвращались на квартиру поздно ночью, они никогда не поднимались к себе, прежде чем с участием не справиться о моем самочувствии. Однажды они даже принесли с императорской кухни лопатку косули, подстреленной для Наполеона, чтобы сварить мне суп.
В конце сентября вечером при ясной погоде я заметил на горизонте три больших и очень высоких огненных столпа, которые образовывали вместе равносторонний треугольник. Столпы были очень высокие и правильных пропорций. Я смотрел и восхищался этим величественным явлением природы – скорее с благоговением, чем со страхом, ни о чем особом при этом не думая. Затем на двор вышел полковник Кутейль, и, когда я обратил его внимание на это явление, он закричал в ужасе, как будто увидев отверстую преисподнюю. Он позвал своих товарищей, и они также выражали свои чувства схожим образом. Четверо храбрых воинов были так напуганы, истолковывая эти столпы с таким ужасом как предвестники несчастий, и так много об этом говорили, что не по себе сделалось и мне, так что и у меня на голове волосы стали дыбом. Меня тоже охватил ужас, как будто было уготовано большое несчастье, хотя я и не понимал, чего собственно мне бояться? Вряд ли высказывания других людей в подобном случае смогли бы оказать на меня такое воздействие. Но поведение этих четырех храбрых воинов было настолько из ряда вон выходящим, что я невольно этому поддался и принужден был испытать, насколько заразителен страх одного для многих остальных.
Я сказал уже, что все дни держал у себя открытый стол, за которым мог присутствовать каждый, кто хотел прийти. Делалось это следующим образом: у меня было в избытке запасов ржаной муки, сечки, квашеной капусты и соли, поскольку ничего из этого французы не трогали, и уж тем более не ели. Итак, я велел печь хлеб и варить в больших котлах кашу и кислую капусту. Но поскольку мяса, сала и масла не было, я сдабривал эти блюда перцем и добавлял еще эстрагонного уксусу – коего у меня в подвале было до 500 бутылок. Остальное же восполнял голод. Тот, кто видел, с каким аппетитом ест за столом и стар, и млад, должен был бы подумать, что мы вкушаем самые изысканные блюда.