— Давай сейчас устроим себе медовый месяц, — обратился я к Лелии после нескольких дней супружества, которые прошли в таком напряжении, что я мог говорить только подобными воззваниями.
— Каким образом? — вяло спросила она, и мне пришлось задуматься о наших трудовых обязательствах, вспомнить о том, какую идиотскую ошибку я совершил, согласившись отложить наш медовый месяц до ее университетских летних каникул, чтобы потом она смогла уйти в декретный отпуск. Нужно было сразу хватать ее в охапку и уезжать куда-нибудь, подальше от всей этой нервотрепки. Впрочем, в глубине души ни она, ни я не хотели никуда ехать.
— Пожалуйста, — попросила она. — Поговори со мной.
Но от одной мысли об откровенном разговоре глаза в глаза мне становилось муторно. Точно так же меня пугало то, что мы утратили способность общаться свободно. После свадьбы мы почти не разговаривали, и это при том, что раньше болтали постоянно, иногда даже жертвуя сном или сексом. МакДара был единственной темой для разговоров, которая возникала регулярно, как будто он каким-то образом превратился в изначальную причину наших печалей. Мои жалкие потуги придумать более или менее достоверное объяснение своему поведению не смогли облегчить ее душевных страданий. Она плохо спала, редко говорила о своей беременности, перестала хватать мою руку и с восторженным и напряженным выражением, которое я должен был отзеркалить, прикладывать ее к животу, чтобы я почувствовал, как бьется ребенок (чего мне ни разу так и не удалось).
— Ты все еще… ходишь к врачу? — хотел я спросить ее, но, боясь, что сам вопрос вызовет непостижимую для меня бурю негодования, так и не нашел подходящего случая задать его.
Вот из этого, понял я, и состоят дерьмовые браки. Так живут все эти ненавидящие друг друга парочки; пенсионеры, молча читающие меню в гостиничных столовых; все те, кто десятилетиями копит в себе чувство обиды и тянет за собой капризных бледных детишек. Наши самые давние темы для споров, появившиеся, как я теперь понимал, еще в первый год нашего знакомства, всплывали на поверхность вновь и вновь, приобретая все новые отвратительные формы, которые не могли скрыть их повторяющейся природы. Одно лишь показавшееся подозрительным изменение тона могло привести к вспышке новой серии хорошо отрепетированных обвинений и контробвинений, заканчивающихся слезами. Однако крики и напряженное молчание служили лишь защитой, помогающей нам в пылу перепалки забыть о самом предмете спора, который мог бы вскрыть правду. После мы обходили друг друга стороной и с головой окунались в работу, чтобы лишь поздно ночью, совершенно без сил, лечь в кровать не вместе.
Однажды утром я засмотрелся на ее лицо, на котором июльское солнце рассыпало веснушки. Кожа у нее под глазами сделалась дряблой и растянутой, казалось, что она постарела и поникла, словно это я изменой подорвал ее жизненные силы. Вдруг стало ужасно жаль ее.
— Прости меня, — пока не проснулась она, шепнул я ей на ухо. — Прости.
О самой Сильвии Лавинь не было слышно. На следующее утро после свадьбы я проснулся с мыслью отныне относиться с презрением к этой мелкой кошке-предательнице. Мне хотелось вымарать ее имя из страниц своих мыслей, гордым молчанием встретить ее мольбы, наказать ее так, как она того заслуживает. Но к тому времени мне бы уже стоило ее знать получше. Как всегда неуловимая, она просто исчезла. Предположение о том, что она проводит время с МакДарой (поездки в его роскошное гнездышко, изысканные свидания в барах Сити), породило во мне желание снова дать ему кулаком по морде, но на этот раз сильнее, так, чтобы у него челюсть вылезла вперед, как у Отчаянного Дэна[52], и чтобы всем стало не только жалко его, но и смешно. Ощущения были такие, словно в желудке у меня развивалась язва.
Где же ты? Любовь моя, я так скучаю.
Она преследовала меня, даже несмотря на то что я искренне пытался изгнать из памяти ее образ. Теперь я думал о ней неохотно, как будто у меня была на нее аллергия, но она глубоко засела у меня в мозгу, посылая, когда я терял бдительность, спазмы плотского желания и старого невинного чувства любви. Я находил записки, когда-то, в незапамятные времена, написанные ею, под грудами книг на столе у себя на работе, один раз даже дома. Я включал компьютер, чтобы увидеть отрывки ее романа. Однажды на работе залез в свой электронный почтовый ящик и увидел там новое письмо. Хватило глупости открыть его. «Она мне мозги трахает», — как-то написал МакДара. Это было несколько недель назад или месяцев, когда он все еще был мне другом, ТЖ была неким абстрактным образом любовницы, а мир еще не сошел с ума.
«Наш дом гудит. Индианка околдовала меня, но нельзя ей позволить встречаться с моей Эмилией. Она, рыдая, вспоминает своего умершего отца, когда думает, что никто ее не видит. Младенец заходится и бьет ручками по стенкам колыбели, когда я всего лишь прикладываю ладонь к его подбородку. Как-то раз я взяла одну из мочалок, которыми ему моют голову, и сильно прижала к нему. Он зашипел, как дикий гусь, и захныкал, зовя мать, которую считал своей матерью. Тут же прибежала суетливая няня. Однажды я подумала, что можно выбросить его из окна комнаты горничной, он покатится по склону холма внизу и умрет там. Там его никто не найдет, как будто он и не рождался вовсе. Но что, если не получится? Тогда у нас будет, возможно, несколько недель до того, как младенец выдаст нас, обратит на нас свои большие, как блюдца глаза с таким видом, что все поймут, что мы собирались сделать. Ни мать, ни я больше не смотрели друг на друга; когда я по вечерам возвращалась с уроков, Господь взирал на меня и мои греховные помыслы с печалью. Я сделала себя такой маленькой, что наконец вовсе перестала быть видимой.
Пока мать поправляла сборки на пеленках младенца и отдавала ему свое тело, мы с Эмилией тренировались друг на друге, изогнутые пальцы скользили по телу, в голове у меня зарождался черный гул».
Я удалил ее имейл, даже не прочитав внимательно, так же как заставлял себя выбрасывать письма, которые она слала мне. На рабочем столе я как-то нашел любовную записку, которая меня тронула, но и ее я скомкал и бросил в мусорную корзину, перед тем как пойти с работы домой. Как бы я ни ненавидел ее, МакДару, Чарли, всех их, странная фраза застала меня врасплох, заставила неровно дышать, пронеслась по венам. Но только я любил Лелию. Мысль о том, что я мог потерять ее за те две ужасные недели, породила во мне отчаянное желание не ловить журавля в небе, а сохранить синицу, которая когда-то была у меня в руке. Я хотел ее больше всего на свете. В один прекрасный день я понял это совершенно отчетливо. Наконец-то я это осознал.
Однажды, выходя из «Сейфуэй», я увидел внизу лестницы женщину с ребенком. Когда я уже подходил к двери, женщина упала на тротуар, подвернув ногу, и ее поврежденная лодыжка, ноги, расставленные в стороны перед толпой незнакомых людей, ее унижение вызвали у меня невероятную жалость; сама ситуация выбила у меня из головы все, кроме сочувствия и ужаса, в мгновение ока обнажив ценности, которые были для меня важнейшими в жизни. Я бросился к ней. Ребенок вцепился в нее, уткнув лицо в живот, а она обнимала его рукой, хотя у самой был раскрыт рот в беззвучном крике. В ту секунду я понял, что в жизни главное.