Бедного парня долго рвало после первого же увиденного мужика-лесовика с разрубленной головой, лежащего возле собственного дома в луже крови. Правда, кресты на шеях полоненных баб он приметил всего у двоих, Груша-то поглазастее оказался, но ему и того хватило.
– У князей спроси. Им виднее, – буркнул в тот раз старый дружинник, желая отделаться от назойливого юнца, а тот, дурень, и впрямь рад стараться, чуть было не пошел спрашивать.
Хорошо, что Груша вовремя сумел его удержать при себе.
Жалко парня. Они ведь с одного селища родом, и даже хаты у них поблизости друг от дружки стояли. Возраст вот только. Но отца Спеха – своего погодка, старый дружинник хорошо знал. Да и мать его, которую, можно сказать, чуть ли не на коленях Груша нянчил, тоже ему неплохо знакома. Только давно уже там не был старый дружинник, забывать стал многое, а Спех в дружине всего третий месяц – всех сельчан помнит.
Взяли его в дружину за необычайную силушку. Крепким оказался деревенский бугай. Правда, толком пока еще не обучен ничему, но это дело поправимое. Главное, что желание у парня имеется, да и сноровкой небеса его не обидели. А обучить ратному ремеслу Груша своего земляка еще успеет. Чай, не последний день они на белом свете живут. Вот только луна уж больно зарделась. Не к добру.
Ныне они шли в Залесье. Прозывалось селище так потому, что и впрямь стояло не у самого Дона, как Пеньки, а за небольшим леском.
Попик рассказывал Груше, что само село богатое, но народ в нем больно темный да невежественный. На игрищах бесовских обряды языческие правят, березки завивают. Летом на Купалу через огонь прыгают, ему же дары приносят, как бога почитают. Иные же и вовсе огню своих покойников придают, пепел потом в сосуды собирают да в курганы зарывают, что испокон веков стоят перед Доном.
Сам попик не продержался на своем приходе и полгода. А все почему? За веру пострадал. Поганых идолищ, в лесу скрываемых, велел изничтожить, а жители отказались. Сам с топором пошел – не пустили.
Хитростью время позднее улучил, когда уже снег выпал, добрался до кумиров их сатанинских, изрубил все и щепу в огне спалил.
А через три дня нехристи осмелились на неслыханное кощунство – молча вынесли все иконы из старенькой церквушки и так же молчком в костер швырнули. А потом взяли его за шиворот и пинками вышвырнули вон из селища, пригрозив, что если сунется он еще раз к ним, то так дешево не отделается.
И пошел он по морозу лютому наг и бос, голодом и жаждой томим, пока добрые люди не подобрали и не приютили его.
И опять сомнения у Груши. Не был попик босым да и нагим тоже, – тулуп у него был на загляденье. А в котомке – он же помнит, сам был в числе тех, кто для молодого князя Гавриила Мстиславовича дань собирал на полюдье в своих селах, – снеди еще на два дня с лихвой оказалось.
Да и злобен поп больно. Знай одно шипит: жечь, дескать, язычников надобно, выжигать каленым железом нечисть поганую со святой земли. Зачем же так сурово? Разве Христос к такому звал: уверуй в меня, а не то убью, мол?
А еще у него на душе оттого тяжко было, что срубили они в Пеньках пятерых дружинников князя Константина. Ни один из них живым не ушел. Стало быть, скоро жди беды. Тем более что рязанский князь осильнел ныне – всю Владимирскую Русь под себя подмял.
Зачем такого зазря дразнить? Это ведь все равно что медведя в берлоге зимой будить, когда у самого ни рогатины, ни топора. Да что топор – ножа сапожного и то нет.
Задумался Груша и не углядел, как передние вои бросили своих коней в намет. Стало быть, скоро конец лесу. Ну, точно, вон и околица.
И тут отличия от Пеньков не оказалось. Вновь околица перегорожена, и вновь дружинники княжеские пятью копьями ощетинились.
Мало их, пятеро всего, а пощады не просят. Да и то взять – они же своих людишек защищают, за правое дело стоят, а он, Груша, зачем здесь оказался? Неужто бог простит, коли он на старости лет руки в крови невинных омоет?
Ох, как погано на душе! Да и не у него одного – вон они, сверстники Груши, тоже хмурятся, муторно им. Только мало их совсем – десяток от силы. Молодым князьям, известное дело, ровню подавай, они своим умом живут, спрашивать у других все едино ни о чем не станут.
А они, молодые, на расправу ловки. Ишь ты, как резво полетели! В кольцо взять хотят, из-за домов заходят, чтоб в спину ударить.
– А ты чего же? – толкнул кто-то в бок Грушу.
Обернулся тот, а перед ним княжич молодой. Хорошо хоть, что не свой – не Гавриил Мстиславич, а тот, который новгород-северский. От его распоряжений и отговориться можно, увертку найти. Да и не больно-то он допытываться станет. Сразу видно – так только спросил, для прилику. Вон как на коне гарцует да зубы скалит, предвкушая кровавую забаву.
Звать-то его по-русски Всеволодом Владимировичем, но посмотреть со стороны – степняк степняком. Видать, кровь матери, сестры грозного хана Юрия Кончаковича, оказалась сильнее, чем отца – Владимира Игоревича.
– Да негоже мне, старому, под копытами молодыми путаться, княже. Не столько подсоблю, сколько помешаю, – уклончиво ответил Груша.
– Ну, смотри тогда, старик, как надо рубить, – захохотал во всю глотку княжич и поскакал прямо на рязанских воев.
А Груше тоскливо. Ведь коли по правде сказать, то он с гораздо большей охотой сейчас рядом с теми пятью встал бы в один ряд. И не страшно, что убили бы, даже радостно маленько – за своих людей, за землю родную. Такую смерть за почет считать можно, особенно если пожил порядком.
Вот Спеха поберечь бы надо. Парню вроде как опять плохо, сызнова его мутит. Видать, это совесть его кровь невинную не принимает. А вот и рухнул последний из защитников сельчан. Хорошо они рубились – с десяток, не меньше, черниговцев положили. Добрые вои у князя Константина. Одна беда – мало их больно.
Молодые же дружинники мигом по селу рассыпались. У них иные забавы. Мужику, скажем, голову мечом снести, а еще лучше вкось его располовинить. Это не каждый может – тут сила нужна.
А еще надо, чтоб в душе жалость не шевелилась. Она в черном деле только помеха. Груше их не понять. Коли так тебе кровь любо лить – езжай в степь, с половцем поганым сразись, а своих…
– Рядом держись, – предупредил он Спеха.
По селу они ехали неспешно – муторно стало Груше от визга бабьего, от слез детских, вот и брел его конь чуть не шагом, а сам он, почитай, зажмурился совсем и по сторонам старался вовсе не смотреть. А визг все громче и громче.
Глянул Груша налево – никого. Глянул направо – лучше бы и не смотрел вовсе. Остроух, любимец княжича Гавриила Мстиславовича, тащит со двора сразу двоих девок за косы. Погодки, видать, годков двенадцать-тринадцать, не больше. Вдогон им мать бежит и голосит вовсю.
Следом за ними на крыльцо вышел вой по прозвищу Дикой. У того вся одежа и вовсе в крови, и руки красные, но тоже веселый, как и Остроух. К матери девок неспешно подошел, а в руках меч извивается, будто гадюка, ядом переполненная. Только вот гадюки зимой спят в укромных норах, а человек готов круглый год свой яд расточать. Видать, у него больше запасов, чем даже у змеи подколодной.