Время от времени он пересекается с Дон с неприятным чувством утраченных иллюзий. Навалившись на какую-нибудь стойку, она мрачно всасывает свой «порто-флип». Каждый глоток — вынужденный, через силу. Ее пальцы, бессильно вцепившиеся в рюмку, не знают, за что держатся — за жизнь ли, за смерть ли. С некоторых пор вкус «порто-флипа» изменился. Не важно, полна рюмка или нет, — от нее веет пустотой.
Звездочету интересно спрашивать ее о предстоящем конце войны, об этом Атлантическом договоре, который, по ее словам, утвердит свободу всех стран, и в том числе и его страны. Он мечтает об этом, потому что для него это означало бы возвращение отца и всех уехавших поэтов и, пожалуй, возможность отправиться на поиски Нульды. Конец войны, кажется, недалек. У немцев в Кадисе земля начинает гореть под ногами. Опять город наполнился беглецами, но теперь это немцы или их приспешники из Франции, Бельгии, Румынии, России. Нацистские сети начинают переправлять своих людей в Южную Америку; некоторых из беглецов испанская полиция снабжает новыми документами, чтоб они могли скрыться.
Он убежден, что пришел час свободы. Для него это не абстрактная идея (как, ему кажется, для Дон), а что-то материальное, что можно потрогать руками, как, например, гитара или любая другая вещь. Не политика, а живое течение жизни.
Он предощущает ее во все более прозрачном воздухе Кадиса, в котором сгорает музыка Вагнера, исполняемая в Немецком институте среди глубокого молчания немцев и их испанских сторонников в день смерти Гитлера.
В эту ночь он впервые после отъезда своего оркестра идет в «Атлантику», чтобы разделить радость полупьяных англичан, празднующих на террасе победу. Маравильяс и Мария-Ангустиас узнают его и приглашают на сцену. Своей музыкой он выражает свои первые ощущения свободного человека. Пожалуй, впервые эта гитара звучит совершенно счастливо. Все хлопают, но Звездочет замечает, что во время его игры Дон пила как лошадь, и в конце у нее не находится сил, а может, и охоты аплодировать.
Ему сдается, что на этот раз у нее есть какая-то особая причина, помимо ее всегдашних, чтоб напиться. Поднимая рюмки, она задирает локоть как никогда. Он провожает ее до комнаты, куда она добирается чуть ли не на четвереньках. Когда она забирается в постель, ее рвет прямо на простыни.
Он проводит ночь возле нее. Эта женщина внушила ему уверенность в том, что победа союзников изменит судьбу его народа. Он напоминает ей об этом утром, когда она просыпается с остекленевшими глазами и трясущейся рукой ощупывает туалетный столик в поисках сигареты. Она мотает головой, и ее рыжая шевелюра будто раздувается ветром.
— Значит, что, не будет изменений в Испании?
Она снова мотает головой с такой силой, что у нее отдается в шее.
— Почему?
— Союзники решили, что нет.
— А все то, что ты мне говорила? Атлантический договор, конец диктатурам?…
Он не заканчивает фразу. Его охватывает бесконечная усталость, глаза захлопываются, как у куклы. Внутри погасли сны. Его состояние мало чем отличается от растерянности ребенка, проснувшегося в темноте.
27
Вскоре после окончания мировой войны флотилия союзников подходит к берегам Кадиса. Люди напиваются в тавернах и планируют устроить великий карнавал, чтоб отпраздновать высадку десанта, которая ознаменует конец последней в Европе диктатуры, воняющей фашизмом. Иностранные моряки на своих кораблях салютуют кружками пива и наблюдают кипящий берег, мечтая продолжить гулянку на суше. Но проходят дни, и только морские ежи, оседлав хребты волн, приближаются к кромке набережной. Корабельные команды возвращаются к незаметным повседневным работам. Флот покачивается под пыльным балдахином желтого зноя, а на палубах мостятся спокойные чайки. В одно июньское утро сорок пятого года резкие сирены кораблей проносятся над бухтой, как дротики, предупреждая город, что флот находится в карантине. А вечером корабли внезапно уходят. Когда поднятые на мачтах флажки, сигнализирующие об эпидемии, тщательно стирают, как резинкой, с линии горизонта всякий след надежды, в Кадис приходит срочная телеграмма, в которой говорится, что Испания исключена из новой организации, в которую объединяются нации, а это все равно что быть исключенной из человечества или, по крайней мере, из общих для всех снов и кошмаров.
Отделенный от остального мира, Кадис находит убежище во вневременной неподвижности. Кажется, что даже солнце застряло в зените и беспощадно освещает одиночество, окаменевшее между его стенами. Звездочет, хотя никогда не выходит за периметр городских стен, превращается в бродягу. Он не отказывается ни от чего, но и не ждет ничего сверх того, что может дать ему беззаботность, отрешенность и свобода художника с пустыми карманами. Он растрачивается в любом грязном кабаке, чтоб выжить, но тщательно избегает официальных актов и приглашений сильных мира сего, где объедки былых фашистских пиршеств кишат червями под могильной плитой религии, которая раздавила дух целой страны, обреченной на страшную жизнь под обломками идеологии.
Звездочет отвратительно грязен и вшив. Но он делает что хочет, и пусть пугаются его маленькие херувимчики в парках, пусть костерят его служанки и задерживают жандармы — они отпускают его, потому что возиться с ним себе дороже. По временам Кадис пустеет: его жители все как один уходят смотреть бой быков, превратившийся в ритуальное коллективное разыгрывание их трагической судьбы и переживаемый с экзальтацией, которая заставляет забыть о собственной жизни. Звездочет остается в полном одиночестве и, прислонившись к бастиону или усевшись на землю где придется, играет морю или крысам:
С людьми говорить не желаешь,
скрываешься в темных углах,
порою к смерти взываешь.
Его страшно слушать. Но и захватывающе, потому что у него, полусумасшедшего, гитара распускает слюни, смеется, губит себя, поет, потеет, пьянеет, мочится, страдает похмельем, приходит в ярость, рвется на части. Даже когда он не играет, когда проводит часы заложив руки за голову, слушать его не-игру, которая расплывается, как темное оливковое масло, по водам бухты, — значит слышать свободу, которая кажется необычной, потому что она такая очевидная и такая индивидуальная, такая неподражаемо звездочетовская.
Его свобода — это его свобода, и ничья больше. Она не зависит ни от революций, ни от законов, ни от Декларации прав человека. Возможно, она рудиментарна, но безусловна и непосредственна. Она состоит из безразличия к деньгам, великодушия, страсти, заброшенности перед лицом жизни, иронии перед лицом смерти. Это свобода личная и без права передачи. И она всегда в нем, при любых обстоятельствах, даже под палками жандармов. Свобода, которая начинается и заканчивается в нем.
В эти темные часы Звездочет укрывается в свой собственный свет. Он живет ночью. Живет нищенски, подпертый с одного бока гудящим крылом гитары. Когда он играет, в его черной тени высвечивается кровь, подобно красной птице, летающей над болотом. С рассветом он покидает кабаки, но полутемный город не хранит для него никакого специального огонька, который бы его дожидался. Улицы Кадиса, продолжающиеся в море, с полупустым и почти мертвым портом, превратились в никуда не ведущие тупики. Оторванные от других дорог мира, эти улицы герметически замкнулись на самих себе и перестали существовать.