Набережная им кажется мостом из одного мира в другой. От Кадиса здесь остается только группа карабинеров, носильщиков, проституток и грузчиков, ожидающих в тишине, когда откроется винная лавка, да синяя вереница рабочих, тянущаяся в док. Как видение, перед ними возникает «Ниасса», подобная туманной скале. Толпа евреев стоит в очереди к трапу, впритирку друг к другу, почти обнявшись, а с борта им выкрикивают приветствия их португальские сородичи.
Звездочет и Нульда начинают чувствовать физическую боль, отрываясь друг от друга. Их поджидают оркестранты. Они прощаются со Звездочетом, и он переходит из объятий в объятия, как мертвое тело. Радость, которую он не может разделить, капает ему на кожу с этих оживших лиц. Только собственная тоска защищает его. Сквозь их радость смотрит трагедия. Лица проходят перед ним, как стая птиц, улетающая за море, чуждая всему, что оставляет. Он видит череду очков, волосков, прыщиков на коже, глазных яблок, густых бровей, орлиных носов, фрагментов лиц, с которыми он сосуществовал и которые улетают, как птицы. Только немножко сумасшедшие зрачки дона Абрахама задерживаются на миг и вглядываются в него с грустью из-за запотевших стекол очков.
— Что ты будешь сейчас делать? — спрашивает он, а в его памяти проходят тысячи случаев, когда он видел Звездочета бунтующим против всех ограничений, руководствуясь лишь своей интуицией. И он с тяжелым сердцем думает о том, что, родись тот несколькими годами раньше или в более благоприятных обстоятельствах, он мог бы превратиться в большого музыканта, может быть даже такого же замечательного, как Фалья.
— Буду играть на гитаре, — отвечает Звездочет. Он еще не думал, куда податься, хотя для него это тоже последний день в «Атлантике».
Он не будет выступать без оркестра. Импресарио уже заключил контракт с двумя сестрами-близнецами, которые приведут собственных музыкантов. Мария-Ангустиас поет танго, а Маравильяс — болеро. Как две стороны одной медали.
Нульда целует его, будто кинжал вонзает. Музыканты отходят. У нее такой вид, будто она никогда не уедет, будто ее лицо, вычеканенное в неподвижном воздухе Кадиса, останется здесь навсегда. Но между тем она продолжает идти за всеми и уже вступает на трап с тяжелой медлительностью человека, совершающего что-то против воли. Чайки вдруг посыпались с неба, и среди их металлических вскриков слышится шум работающих моторов теплохода.
Только корабль и набережная. Позади Звездочета нет ни улиц, ни пути домой, только покинутый континент. В течение последнего года он не вспоминал о смерти. Теперь вспомнил. Нульда, дрожа, поднимается по трапу. Глаза закрыты, челюсти сжаты. Никто из двоих не знает сейчас, вынесет ли другой боль. Они как бы молча уговорились не плакать в этот последний момент. Она оборачивается, когда сигнальная сирена корабля, как копье, летит над городом. У нее покрасневшие глаза. Но она не плачет. Плачет одна проститутка неподалеку от Звездочета.
— Всегда это на меня действует, — всхлипывает она, — хотя и не со мной прощаются.
Когда отвязывают швартовы, взгляды Звездочета и Нульды снова встречаются поверх головы этой женщины, утирающей слезы — их слезы. Стена корабельного корпуса отодвигается от набережной. Дон Абрахам кричит, что они его не забудут. Музыканты машут платками. Она, облокотившаяся на борт, теряет свои очертания и пропадает среди загорелых лиц, шляп, вихров, жакетов и пальто. Ни миллиметра свободного на палубе. Только лица, которые скоро превращаются в размытую ленту. Людям, отплывающим на этом корабле, не с кем прощаться, и все они машут ему, стоящему как вкопанный на удаляющемся клочке земли. Он знает, что Нульда все еще смотрит на него, хотя он ее уже не видит. Слышен голос проститутки, поющей непослушными губами андалузскую петенеру:
Звездой для меня была ты,
мне в сердце огонь свой ясный
внесла, и вспыхнуло сердце,
а ты ушла восвояси.
Куплет растворяется в прозрачности моря, которое разделяет окутанные мраком силуэты мальчика и проститутки и пенную струю, оставляемую кораблем, выходящим из устья бухты. Взгляд Звездочета упирается в линию горизонта, а дальше — только легкая завеса воздуха, бесплотный намек, пустота, внятная лишь чувству, но не зрению. С нахмуренными бровями — такое свойственное ему выражение — он созерцает эту призрачную трещину, в которую ускользает дрожь любви и эта странная химерическая жизнь, в которой он был одним из музыкантов еврейского оркестра.
Чувство его неопределенно и бесформенно, это лишь атмосфера, в которой плавают какие-то тени. Когда он разворачивается, чтоб уйти, через отверстие, открывшееся в его взгляде, на него набрасывается облачный, темный Кадис. Воздух, который он вдыхает, — это воздух, прошедший уже некогда через его легкие. Кадис превращается в пейзаж его души, в котором улицы и здания теснятся в стороны, уступая место пустоте. Как человек, идущий ниоткуда и никуда, он бредет по этому пейзажу, возвращаясь в свой прежний мир — такой, каким он был до того, как в нем появились Нульда, дон Абрахам и его оркестр. Без горизонта. Далеко от Атлантики.
26
С некоторых пор золотой отсвет гитары вернулся в сумерки винных лавок, в глухие портовые кабаки и во внутренние дворики придорожных таверн, куда рассвет въезжает на хребтах вьючных караванов, груженных зеленью с огородов Чикланы или Вехера. Звездочет играет, склонившись в углу над гитарой, и его музыка, как чудо, сметает темный табачный дым, клубящийся под низким потолком в помещениях, куда иногда засовывают морды животные, среди грубой речи погонщиков и усталого скрипа железных кроватей в комнатах наверху, откуда время от времени спускаются как свинцом налитые проститутки.
Но мальчик, вернувшийся в кабаки, где прошло его детство, совсем уже не тот человек, которому в свое время удалось из них ускользнуть. Он узнал другой способ жить и сошел с тропы смирения. Это чувствуют барчуки, удивленно округляющие глаза в оливковых глазных впадинах, и свита выпивающих у стойки мужчин, осужденных втягивать в себя инфернальную пустоту своих рюмок. Несмотря на его нищенские лохмотья, засаленные волосы и грязь под ногтями, его дрожащие пальцы властны вырвать из этих ночных существ отзвук тревоги, пронзающий густую и терпкую ночную гульбу Кадиса. Его продолжают звать Звездочетом, потому что глаза его неустанно всматриваются в черные небеса притонов.
Когда заря барабанит легонько в двери кабаков и выгоняет их завсегдатаев на едва светлеющие улицы, он возвращается домой неспешным шагом, выдающим его глубокое одиночество, вяло и не заботясь о направлении, — так ходит тот, кто всегда неизбежно возвращается в одно и то же место.
В течение дня он живет тенями. Рядом с ним больше мертвых и исчезнувших, чем живых. Легкое движение запястья и перебор пальцами — и воскресает какой-нибудь мотив времен «Атлантики». Оживают тени. Они отделяются от пятен сырости на стенах его комнаты или выходят из кельи шкафа, одетые во фрак Нульды или его отца. Чувства, пережитые когда-то, впитались в ткань этих фраков и затаились в ее черноте.
Кроме этих теней, пробегающих по комнатам, как ветер по кронам деревьев, у него нет компании. Донья Исабель, жена сеньора Ромеро Сальвадора, умерла. Со стариком же он общается, но тот странен, как бы расплывчат. Иногда он видит его сквозь окно скобяной лавки, и его мертвые глаза блестят, как у ребенка. Они со Звездочетом долго смотрят один на другого. Им хотелось бы порасспрашивать друг друга, но сеньор Ромеро Сальвадор плохо слышит и с большим трудом выговаривает слова, так что губы его кривятся гримасой бессилия.