Ни за обедом, ни после него никто из Друзей ни словом не обмолвился о моем вчерашнем выступлении, а отчужденность Пирса подтверждала, что, по крайней мере, уж он-то точно им недоволен. Поэтому я никому не говорил о своем разговоре с Джекобом Лоу и ждал очередного Собрания, на котором Амброс мог дать оценку моей теории. Но он даже не упомянул о ней, и, каюсь, я с горечью подумал: выходит, то, что я принял за откровение, ничего не значит в глазах Опекунов. Только через несколько дней я понял: они постепенно усваивают новое — не набрасываются на него жадно, не поглощают тут же, а некоторое время переваривают и только потом оценивают.
Между тем у Пирса закончился период неприязни ко мне, и однажды утром он пригласил меня на прогулку за цветами. Выйдя за ворота, мы довольно скоро набрели на место, где росли бледные, источавшие нежный аромат нарциссы, и Пирс попросил меня их нарвать.
— Видишь ли, Роберт, — сказал он, когда я собрал цветы, — меня мучает мое невежество.
— Тебя, Джон? — удивился я.
— Да. Я дал себе клятву, что этой весной найду ответ на давно занимавший меня вопрос — что такое цветочный аромат? Почему он есть? Может, растения дышат? И аромат всего лишь их дыхание? А если не дышат, то какая часть цветка ответственна за аромат?
— Почему ты хочешь это знать, Джон? — спросил я.
Я протянул Пирсу букет нарциссов, и он взял их с нежностью, как девушка. Меня так и подмывало рассказать ему, что запах примулы уже привел меня к знанию более полезному, чем все, что он может узнать, продолжая изучать цветы, но я промолчал.
Глава семнадцатая
Гости Вифлеема
Прошлой ночью мне приснился Уилл Гейтс. Будто я был в Лондоне, шел в Тауэр и повстречал Уилла в лохмотьях, он просил милостыню у ворот замка. Положив в миску несколько монет, я притворился, что не узнал его.
Я проснулся в волнении от сна и подумал, в каком же смятении находится мой мозг, пытаясь забыть прошлое. Нет нужды напоминать вам, сколько всего постарался я вычеркнуть из памяти, оказавшись в Биднолде. Многое из того, что я тогда обрек на пребывание в вечной тьме, нужно опять извлекать на свет. Теперь в забвение погружались моя бирюзовая кровать, ужины при свечах, благородный марал из парка, ленты Селии абрикосового цвета и, конечно, аромат королевских духов; по мнению Пирса, они мне нравились потому, что источали запах власти. Но, увы, все эти вещи, словно рельефные изображения, высечены в ткани моего мозга. Иногда я не думаю о них много часов подряд, но не уверен, что когда-нибудь смогу все полностью забыть.
Мне часто вспоминается моя птичка, мой индийский соловей. Теперь я знаю, что меня обманули. То был обыкновенный черный дрозд. Но странная вещь — мне все равно. Живой — он дарил мне радость, и я только улыбаюсь при мысли, что меня одурачили. Относительно Меривела и многих других, живущих в наш век, можно с определенностью сказать: они не всегда хотят знать правду. А когда она все же выходит наружу, не торопятся снять с нее налет вымысла. Так, черный дрозд навсегда останется в моей душе индийским соловьем, хотя их и нет в природе. Король был прав, говоря, что я «сплю»…
Чтобы быстрее забыть о прошлом, я стал каждый день бывать у Кэтрин. Убежден, если мне удастся помочь излечиться хоть одному человеку и увидеть, как больные покидают «Уитлси», я почувствую себя полезным, и это вновь обретенное сознание собственной нужности определит мое будущее — каким бы оно ни было — и не даст предаваться сожалениям об утраченном прошлом.
Иногда мысли Кэтрин путаются, и тогда ей кажется, что она в аду, но в другое время она охотно делится со мной секретами из своей прошлой жизни, рассказывает, что муж ее работал каменщиком, однажды он взял ее с собой, привел в темное пыльное пространство между церковным сводом и крышей и там творил с ней разные богохульства. Она также описывает мне, что происходит с ней, когда она ложится спать: сначала живот пронзает боль, потом, словно обручем, стягивает голову, а стоит ей забыться сном, как начинаются сердечные спазмы и тело бьют судороги.
Я понял, почему Кэтрин рвет на себе одежду: она делает «окошечки» для тела (так она это называет), чтобы оно могло «видеть»: разум и тело, считает она, должны быть постоянно настороже, иначе кто-то может подкрасться, обидеть ее или предать. Если ее руки, ноги, тело закрыты, ей кажется, что они «ослепли».
Я заметил, что ее успокаивает вода, — особенно омовение ног, за этим занятием она может погрузиться в транс. Как-то на ночном обходе я обсуждал этот феномен с Амбросом. На следующий день он сказал мне, что провел остаток ночи за книгами по медицине и нашел то, что смутно помнил: если натирать пятки черным мылом, то возбуждение покинет мозг больного, он успокоится и сможет отдохнуть.
Это лечение я стал пробовать на Кэтрин. Сажусь подле нее, ставлю рядом сосуд с теплой водой, кладу ее ступни поверх сухой ткани на свое колено. Потом окунаю черное мыло в воду и, одной рукой придерживая ноги, другой растираю мылом подошвы. Каждый раз, когда я совершаю эти не совсем обычные действия, Кэтрин сидит не шевелясь и внимательно на меня смотрит — так, наверное, смотрят на извлеченный из гробницы предмет древнего искусства.
У меня быстро устают плечо и запястье. Не хватает сил тереть пятки столько, сколько хотелось бы. Но если удается продержаться больше двадцати минут, меня ждет награда: взгляд Кэтрин туманится, глаза закрываются, голова падает на грудь. Три раза она даже засыпала на несколько минут — и ни спазм, ни судорог, однако стоит мне прекратить свои действия, и она тут же просыпается. Меня страшно злит, что мы с Амбросом нашли какое-то половинчатое решение.
До сих пор ни слова не сказано по поводу моего выступления на Собрании. По словам Пирса, Друзья обдумывают мои мысли — «хотя речь твоя, Роберт, была слишком вызывающей, даже высокомерной». Вот и вся реакция. Я же в частном порядке выясняю, что предшествовало сумасшествию Кэтрин, в надежде, что любое знание может помочь. В результате расследования мне стало ясно, что у Кэтрин исключительно любящая, но несколько инфантильная натура. Поэтому при помощи Элеоноры, которая хорошо шьет, я смастерил для Кэтрин тряпичную куклу (личико разрисовал масляными красками), решив, что если кукла ей понравится, то станет ночью утешением, — ведь каждый ребенок тащит в постель куклу или другую игрушку. Кукла была самая примитивная — ни кистей, ни стоп, ни волос, платье сшили простенькое, но и его Кэтрин, как только ей вручили куклу, порвала в клочья. Она долго смотрела на куклу, потом вытащила из тюфяка немного соломы, устроила на каменном полу что-то вроде гнезда, положила в него куклу и позвала соседок посмотреть. Они сгрудились вокруг. Одна пронзительно хохотала, другая пыталась что-то сказать, но только пускала слюни. Кэтрин перевела взгляд с них на гнездо, а потом опять на них. «Вифлеем», — сказала она.
Теперь по ночам она шепчет молитвы кукле, в руки не берет, но помнит о ней каждую минуту ночного бодрствования. Она верит, что кукла — копия младенца Христа. Кэтрин неважно, что лицо куклы — если его можно так назвать — больше похоже на лицо Рози Пьерпойнт, чем на сияющий лик младенца Христа. Она видит Иисуса, рожденного ее воображением.