и виноват в этом один я. Наверное, меня можно понять, но простить — вряд ли. По крайней мере, в глазах отца мои объяснения лишь увеличили бы мою вину: сам он всегда думал сначала об интересах клана, и лишь потом — о себе. Он и меня научил думать так же, но, увы, только думать, а не поступать…
Конечно, я не должен был задерживаться из-за всяких пустяков (так сказал бы отец), но сыну вождя клана не так уж часто доводится встретить человека, который мог бы стать его настоящим другом: слишком велика разница между наследником клана и всеми остальными, даже когда «остальные» и не спешат при встрече стянуть с головы берет…
…Ярран лежал у меня на коленях, освобожденный от ножен, — меч, уведший меня в этот путь. Матово поблескивала сталь, древняя у рукояти и совсем юная у острия; змеился* по клинку едва видный узор харалужной «витой» ковки. Бронза прямой гарды, отполированная до блеска оружейниками клана, успела уже потускнеть, и только серебряная обмотка рукояти по-прежнему посверкивала на солнце тонкой сканью.
Я нашел этот меч полтора года тому назад, ранней весной своего двадцатилетия, пробираясь по скованному еще льдом Нидамскому болоту. Тогда я впервые ощутил… Я до сих пор не придумал этому названия, и потому скажу так: тогда я впервые ощутил это. Гораздо позднее я нашел описание чего-то похожего в одной из старых книг у нас в замке; там это называлось Силой. Но по-моему, это вовсе не сила, это — просто когда начинаешь чувствовать вдруг что-то одно — правильным, верным, настоящим, а что- то другое — нет. Впрочем, может быть, «Сила» и правда подходящее определение: мне кажется, это действительно помогает делать первое и мешает делать второе…
Тогда я ощутил это, стоя по колено в мокром, подтаявшем уже снегу и раздумывая, не пора ли сворачивать к востоку, чтобы обойти стороной теплое, замерзающее лишь в самые ярые морозы, сердце Нидама — унылую, непроходимую ни зимой, ни летом топь. И я еще размышлял, достаточно ли прошел на юг, когда уже понял, что путь мой лежит сейчас к невысокому холму, видневшемуся на западе меж голых черных стволов деревьев. Мог ли я тогда не послушаться этого ощущения и уйти своей дорогой? Конечно. Но… уйти можно было только как бы исподтишка, «бочком», что ли, — немного похоже на то, как в детстве воруешь на замковой кухне липкие мягкие кубики кленового сахара, и ощущение, что поступаешь неправильно, неверно, убивает даже радость от сладкого…
И я пошел к тому холму, и поднялся на его плоскую вершину, и там, полускрытую снегом и жухлой прошлогодней травой, увидел рукоять меча. Меч, словно из камня, торчал из какого-то кома смерзшейся земли, травяного сора и снега; стащив зачем-то перчатку, я взялся за рукоять и потянул. Меч вышел из земли, не встречая никакого сопротивления. И он был сломан — неровным щербатым сколом обрывался клинок в пяди от гарды. Я даже не стал проверять — я знал уже, что обломка клинка нет ни на этом холме, ни вообще в Нидамских топях: он остался где-то очень далеко, на том поле боя, откуда принесли сюда обломок с рукоятью, чтобы предать его земле на болотах Нидама.
Бронзовая гарда была изрядно порчена временем и покрыта зеленью; серебряная проволока, стягивавшая рукоять, лопнула в нескольких местах; но сам клинок оставался чист, и лишь несколько маленьких пятнышек ржи было на нем — да и те исчезли, когда я протер клинок о полу плаща. Это была удивительная древняя сталь, темная, с едва заметным голубоватым отливом, покрытая затейливыми узорными разводами — харалужная сталь, которую на далеком Востоке, как говорят, называют «пулат».
Я сразу полюбил этот древний меч и принес его с собой в замок. Отец, которому я показал свою находку, долго рассматривал клинок, но в конце концов пожал плечами — он не видел в обломке никакой ценности. Я показывал обломок лучшим оружейникам клана, и те спорили о его возрасте и том, как мастер древности сумел защитить сталь от ржавчины. Одни вспоминали старый способ получения лучшей стали, когда закапывали откованную крицу на десятилетия в землю, потом доставали и заново перековывали то, что выстояло перед ржавчиной, снова закапывали и снова ковали, пока не получали металл, которому почти не было цены. Другие говорили, что для этого клинка использовали железо, упавшее с неба, прошедшее сквозь звездный огонь и потому неподвластное рже… Это мне понравилось, и я уже тогда про себя дал этому мечу имя Ярран — «Звездный Огонь».
А потом Конн, самый старый из наших оружейников, долго баюкавший в руках мой Ярран, сказал вдруг, что может снова сделать меч целым. Мало кто удивился — Конн знал многие древние секреты харалужной стали. Он честно сказал, что его харалуга будет хуже этой, древней, но лучшей из всего, что он когда-нибудь делал. «Новый клинок приживется к старому, — сказал он, — потому что у меня тоже есть частица железа, капнувшего со звезд, и для твоего меча, наследник клана, я отдам ее.» И никто тогда — даже зеленые подмастерья — не попросили у него показать это железо. Настоящие Мастера не доверяют чужим глазам…
И Конн перековал древний меч. Возрожденный Ярран был нешироким и не очень длинным, и довольно легким — четыре фунта. Не было на нем границы между старой и новой сталью, клинок лишь немного светлел к острию и темнел к рукояти. Снова блестела свежей бронзой прямая гарда, и рукоять вновь была обмотана витым серебром.
И я поклонился Конну, принимая меч из его рук.
А старый мастер умер, словно бы закончив все свои дела на земле, летом того же года. И Ярран был последним его мечом…
…Рату, колдун моего отца, говорил следующей весной, что именно находка древнего меча — причина всего того странного, что было потом. Но я думаю, он не прав, — появление Яррана было просто первым из тех событий. Впрочем, не знаю.
Еще был жив старый Конн, когда в селениях клана стало твориться необычное: кто-то видел призраков, появляющихся с Нидамских трясин, кто-то говорил о собаках Аннуна, выходящих из- под земли — огромных гончих со шкурой цвета первого чистого снега и огненно-алыми ушами…