Николаю Ивановичу за восемьдесят. Шамрику (как он его про себя звал) еще даже на два года меньше. Но чем внимательнее к нему приглядывался Николай Иванович, тем понятнее становилась его внутренняя сущность. Нет, нет и нет! Хоть они и в одной ячейке состоят, хоть и прикреплены к одному магазину, а убеждения у них разные, принципиально разные!
Может, дело было в том, что Николай Иванович два раза посидел, а Василий Васильевич Шамриков всего только раз? Однако ведь на жизненном пути ему встречалось немало товарищей, которые не сидели вообще ни разу, но взглядов всегда и во всем придерживались правильных. А с этим чуть что, уж он вроде попугая: «Это шаг вправо!», «А это шаг влево!», «Это забеганье!», «А это отставанье!» Да пойми ты, баран твердокаменный (последнее снисходительный Николай Иванович произносит не вслух, опять же для себя): это все вопрос большой политики, а не твоего маленького ума дело. Партия кому сказала: даешь кооперацию? Партия кому говорит: ждем поддержки? Партия кого раз за разом зовет культ личности разоблачать? — Николай Иванович торжествующе оглядит всего соседа Шамрика, включая явно чуждые его возрасту мальчуковые ботинки, и закончит громовым голосом, то есть на высокой ноте. — Да нас с тобой она зовет, голова! А ты засел и сидишь в хвосте у авангарда!
Если случится при их споре третий старичок по кличке Нуль (трижды сидел, первый раз как не подтвердившийся впоследствии функционер промпартии), то он только ахает от ужаса, ловит воздух беззубым ртом. Ему очень хочется участвовать в таком принципиальном разговоре, он только не знает: к какой бы ему идейной платформе примкнуть, и страшно боится, что поспешит и примкнет опять не к той?
А Шамрик ничего не боится. Он кричит как резаный на весь город Барденевск, вроде его никогда в этом городе и не сажали:
— Вот помяни мое слово: им только дай коготком ступнуть, так они на культе не остановятся! Только распусти поводья, они возьмутся и за самого!
— Да кто они? Да за кого самого?
А Шамрик с улыбкой вредительской:
— Са-а-ам знаешь, за кого!
Плюнет Николай Иванович в сердцах и ногой размажет. А над их головами в этот момент, например:
— Здравия желаем, товарищи сталинисты! Что, опять тайные заговоры плетете? Опять захотелось на Колыму?
Пока-то поднимет Николай Иванович глаза в негодованье, а волосатики пырх, от них уже и след простыл…
В последние месяцы Николай Иванович начал замечать, что к нему все чаще стали открыто обращаться как к непосредственному сталинисту (и не только эти проклятые волосатики!). Это было неправильно. Даже в корне неверно. И дело не в том, что он десять лет отбухал (там, у параши, так и так: все, как один, равны). Дело в том, что Николай Иванович полной правды еще в лагере, своим умом достиг. Он лишь молчал и ничего не говорил, даже если его о чем-нибудь спрашивали. А вот когда съезд состоялся, тогда Николай Иванович был уже готов. Он как услышал сообщение, только головой утвердительно мотнул: мол, понял, я понял, давно все понял!
Он понял, что этот отщепенец их всех-всех подло предал. Предал безжалостно и коварно. Причем сразу все подряд — и теорию, и практику предавал. Он народ уничтожал, а народ, как дурак, ему во всем буквально верил. Он проводил в жизнь свои ненавистные тайные планы, а партия, не зная ничего, считала его за это (неоправданно!) стойким и верным учеником.
Но что прошло, того, как говорится, не воротишь. Теперь перво-наперво требовалось отчистить себя полностью от всего наносного, восстановить, как полагается, честное имя и, не рассусоливая, с новыми силами приналечь в новый кон.
Он так и сделал, едва его выпустили во второй раз.
Жил и работал Николай Иванович так, что и не заметил, как пролетели годы. Вырастил и поставил на ноги сына, Сережу, и он занял в Москве хоть и небольшой, но видный пост. Верная спутница пролетарка Клавдия Андреевна, с которой они пятьдесят лет (за вычетом отсидки) плечом к плечу и душа в душу, скоропостижно покинула его на семьдесят шестом году своей кристально чистой жизни. Когда схоронил Клавдию Андреевну, приехал с кладбища, тогда только и опомнился. Жизнь прошла, как будто положили ее с Клавдией Андреевной в один красный гроб… Сел Николай Иванович, наклонил седую голову (да так, что потекли горючие слезы в колючие усы и в рот), и тут к нему, пользуясь моментом его минутной слабости, и прокралась эта самая Прасковья Демьяновна.
Прасковья Демьяновна по происхождению была из деревенских, и случилось то, чего он больше всего боялся и подозревал. Сначала как было? Ну, прибилась к нему бессловесная побирушка, сказавшись, будто ее совсем бросила дочь. (Что с нее взять, жалкое существо, забитая, опять же косенькая.) Но, как выяснилось впоследствии, промахнулся: Прасковья Демьяновна была не какая-нибудь, она оказалась из раскулаченных. Правда, раскусил он ее не сразу, а как расписались, и то через год.
Первый месяц Параша вела себя смирнее мыши, потом начала наглеть, пока ему на шею не влезла. А как влезла, так сразу уж и рот разевать! У нас в семье, тихо так сначала говорит, никакого наемного труда не имелось. Одна прялка, две коровы да лошадь, а вы, говорит, нас за это в Караганду. Наш папаша не кулак! Наш папаша даже наоборот делал. К нему босяки: возьми, Михалыч, мою землю, обработай, а мне исполу, чистым отдай! Так, врет Прасковья дальше, ее папаша и поступал. Возьмет землю, вспашет, посеет, уберет, обмолотит (пока босяк кверху пузом на лужку валяется), а осенью придет босяк, папаша чистым зерном ему исполу: на!
В другой раз Прасковья врет, как понравился ей один рабочий Василий (и якобы даже он в любви объяснился ей), а потом, как ребенка сделали, да как стали Парашино семейство выяснять, первым от нее отказался и со страха в город удрал.
В ответ на эти вражеские вылазки у Николая Ивановича вставало все нутро дыбором. Ни в одном грамме не смогли провести его эти кроткие Михалычи, которые готовы были все свое зерно сожрать, лишь бы не доставалось оно оголодавшему в тот момент пролетарьяту. А Прасковья (он тогда обедал), бессовестная, как ляпнет:
— А вот бы какой голодный в дом сейчас ворвался? Да за вашу тарелку без разговоров — цап? А стали бы кричать, он бы всю вашу еду перепоганил, а за крик за ваш еще и подбил бы Николаю Иванычу глаз?
Николая Ивановича, помнится, чуть не стошнило, до